Но, с другой стороны, здесь нет диалога в привычном понимании («петелька – крючочек»). Каждый говорит про свое, не слушая друг друга.
Лопахин: «Пришел поезд, слава богу. Который час?… Я-то хорош, какого дурака свалял! Нарочно приехал сюда, чтобы на станции встретить, и вдруг проспал. Сидя уснул».
Он не проспал, а его сморил сон от волнения и усталости.
27 июня 1975. Прогон «Вишневого сада». Опять смотрел Любимов. Вошел в зал хозяином, стал делать замечания осветителям. Вместо Высоцкого – Шаповалов. Очень трудно. Сразу быт, замедленные ритмы. Я на этом фоне излишне суечусь. Пытаюсь искусственно поднять упавший ритм. От этого излишняя экзальтация. Мы с Шаповаловым очень разные по манере игры. Получается два разных жанра.
Любимов позвал всех в свой кабинет. Замечания. Спор Эфроса – Любимова (Чехов – Толстой). Прекрасная речь Эфроса о Чехове-интеллигенте. Любимов, я видела, раздражался, но сдерживался. Они, конечно, несовместимы. И очень разные приоритеты. У меня были билеты на гастроли Шведской оперы на вагнеровское «Золото Рейна», я все время смотрела на часы и чувствовала, что опаздываю. Встала, извинилась и пошла. Любимов взорвался, стал кричать о равнодушии актеров, что им ничего не интересно, что больше не хочет разговаривать, и выгнал всех из кабинета. По-моему, расхождения с Эфросом у них серьезные. Я умчалась.
Эфрос позже напишет в своей книжке: «Работа на Таганке была тяжелой. Трудно приходить в театр с совершенно другим почерком. Только множество поставленных спектаклей позволило мне делать там что-то свое.
Пожалуй, не будь я известен им своими другими работами, я не был бы понят. Иногда я снова чувствовал себя, как когда-то на первых своих репетициях, когда начинал работать режиссером.
На Таганке другие привычки, другой характер репетиционной работы, совсем иная сцена. Манера игры другая.
Их частенько обвиняют в голой форме, но по сути – они гораздо больше реалисты, чем многие из нас.
Это вообще очень интересная тема. Они совершеннейшие реалисты, даже иной раз достаточно элементарные. Это парадокс, что именно я им казался формалистом. Моя условность иногда казалась им „неуловимой“, они привыкли к более весомой, открытой условности.
Но эта их условность жанровая, что ли. А тут, по их мнению, какой-то „абстрактный психологизм“.
Они беспокоились, не будет ли скучноват мой внутренний рисунок, не поддержанный многими сильно ощутимыми конкретностями. Впрочем, работали они прекрасно, но кроме актеров, занятых в работе, есть еще не занятые, и есть, наконец, в каждом театре, так сказать, „идеологи“ данного художественного направления. О, к ним в руки не попадайся, они что-то другое, не свойственное им самим, иногда принимают на стороне, но у себя дома им подавай только то, на чем они сами крепко стоят, хотя, возможно, в свое время они и это с трудом воспринимали. Но потом привыкли, уверовали в успех и теперь – ни-ни, чтобы ничего другого не было!
Прошу извинить меня, но я вспомнил, как однажды Крэг захотел поставить спектакль у Станиславского. И что из этого получилось. В продолжение этого своего шуточного сравнения скажу, что я почувствовал себя скорее Станиславским у Крэга.