Прошло несколько дней, в течение которых мать не покидала свою спальню. Толстый и одышливый мистер Джефферсон запретил беспокоить её, поэтому я была лишена возможности повиниться перед ней и выяснить, как сильно она на меня сердится.
Множество раз я прокрадывалась в будуар и, приникнув ухом к стене, пыталась уловить, что происходит в комнате, но там всегда было тихо. Из разговоров горничных, подслушанных мной, я поняла, что на этот раз разлад между моими родителями достиг небывалой силы. Однажды, когда я пряталась в кладовой, то услышала, как миссис Дин сказала, обращаясь к Абигайль: «Попомни мои слова, это затишье перед бурей. Случится что-нибудь ужасное, вот увидишь. Теперь уж недолго ждать осталось!»
В те редкие дни, когда я виделась с отцом за обедом или ужином, он вёл себя предупредительно и отстранённо, ничем не напоминая того весельчака, с которым мы вместе хохотали над проделками Снежинки. Замечая его холодность, я старалась реже попадаться ему на глаза, проводя больше времени в своей комнате или на третьем этаже жилой части дома. Теперь со мной рядом всегда находился пушистый комочек, готовый принять участие во всех моих играх, а это означало, что даже будучи предоставлена самой себе, я не чувствовала себя одинокой. Леди Снежинка обладала лучшими чертами настоящего друга – была весела, неназойлива и способна утешить меня в минуты уныния своей незатейливой кошачьей песенкой.
Но надо признать, что в Хиддэн-мэнор и вправду творилось нечто странное. Никогда ещё после припадка мать не проводила так много времени в постели, не желая никого видеть. Разлука с нею наполняла моё сердце печалью и тоской, и похожие чувства я ловила во взгляде отца, когда он входил в столовую перед обедом и бросал грустный взор на её пустое кресло. Она словно покинула нас, не покидая при этом Хиддэн-мэнор, выбрав для своего затворничества пропахшую лауданомом спальню, из окон которой было видно дорогу, ведущую к Лидфордскому ущелью, и кромку Уистменского леса.
Неизвестно, сколько бы ещё продлилась эта ситуация, наполнявшая весь дом гнетущей атмосферой, но в один из хмурых дней (кажется, в начале апреля), перед парадным крыльцом Хиддэн-мэнор остановился знакомый экипаж и в холле, будто чудесная фея, возникла моя обожаемая тётушка Мод. Оцепенев от такой неожиданной радости я, стоя на лестнице, с трепетом наблюдала, как из-за её пышных юбок появляется кузина Элизабет и простирает ко мне руки, сияя искренней улыбкой.
От восторга я потеряла дар речи – пока мы ожидали, когда мать приведёт себя в порядок и спустится к нам, я могла лишь односложно отвечать на вопросы тётушки Мод и разглядывать её удивительный туалет. Кузина Элизабет была одета чуть скромнее, но яркие муаровые ленты в её волосах и затейливое кружево на воротничке платья показались мне восхитительным оперением райской птицы.
Разворачивая подарки, которые тётушка вручила мне с ласковой улыбкой, я с трудом сдерживала радостные возгласы, рвущиеся из моей груди. Никогда ещё я не получала такие чудесные дары, да ещё упакованные в нежнейшую, будто замшевую бумагу с лёгким цветочным ароматом. В числе подарков были новые книги, два платья из тонкого муслина, невесомые, словно белоснежная паутинка, перчатки, миниатюрные дамские часики на длинной цепочке и великолепная лакированная музыкальная шкатулка, крышка которой была украшена искусной резьбой. (К музыкальным шкатулкам и прочим механическим заводным игрушкам моя тётушка питала особое пристрастие. Её дом в лондонском пригороде, куда я отправлюсь спустя год с небольшим после описываемых событий, оказался наполнен превосходными образчиками музыкальных ящиков и табакерок).