Она смотрела, как Рута моет полы, как шинкует большие кочаны капусты, как растирает в глиняной миске творог. И чем дольше на нее смотрела, тем больше убеждалась в своем мнении. Иногда, когда в доме стирали или убирали, а Михал был занят, Мися просила детей отвезти бабушку в лес. Дети осторожно спускали кресло, а дальше, за сиренью, уже невидимые из дома, неслись по Большаку, толкая перед собой кресло с застывшим величественным телом Геновефы. Оставляли ее с растрепанными волосами и рукой, беспомощно упавшей за поручень, а сами бежали в перелесок за грибами или земляникой.
В один из таких дней Геновефа увидела краем глаза, что из леса на Большак вышла Колоска. Геновефа не могла пошевелить головой, поэтому ждала. Колоска приблизилась к ней и с любопытством обошла кресло вокруг. Присела перед Геновефой на корточки и заглянула ей в лицо. Обе в течение минуты мерили друг друга взглядом. Колоска уже не была похожа на ту девушку, которая босиком ходила по снегу. Она сделалась крепче и еще больше. Ее толстые косы были сейчас белыми.
— Ты подменила мне ребенка, — сказала Геновефа.
Колоска рассмеялась и взяла в свою теплую ладонь ее безвольную руку.
— Ты забрала у меня девочку, а мне оставила мальчика. Рута моя дочь.
— Все молодые женщины — дочери старых женщин. Впрочем, тебе уже не нужны ни дочери, ни сыновья.
— Меня разбил паралич. Я не могу пошевелиться.
Колоска взяла безвольную ладонь Геновефы и поцеловала ее.
— Встань и иди, — сказала она.
— Нет, — шепнула Геновефа и, не осознавая своего движения, покачала головой.
Колоска засмеялась и двинулась в сторону Правека.
После этой встречи Геновефе расхотелось разговаривать. Она произносила лишь «да» или «нет». Как-то она услышала, как Павел шептал Мисе, что паралич поражает также и мозг. «А, пусть себе думают, — размышляла она, — паралич поражает мой мозг, но я-то все равно пока еще где-то есть».
После завтрака Михал вывозил Геновефу во двор. Ставил кресло на траве у забора, а сам садился на скамейку. Вытаскивал папиросную бумагу и долго крошил табак в пальцах. Геновефа смотрела перед собой на Большак, разглядывала гладкие камни брусчатки, которые были похожи на макушки голов тысячи закопанных в землю людей.
— Тебе не холодно? — спрашивал Михал.
Она качала головой.
Потом Михал заканчивал курить и уходил. Геновефа оставалась в кресле и смотрела на сад Попугаихи, на песчаную полевую дорогу, которая вилась между пятнами зелени и желтизны. Потом она смотрела на свои ступни, колени, бедра — они были такие же далекие и так же не принадлежали ей, как и пески, поля и сады. Ее тело было пришедшей в негодность фигуркой из ненадежного человеческого материала.
Ей было странно, что она еще шевелит пальцами, что у нее остались ощущения в ладонях бледных рук, которые много месяцев не знали работы. Она клала эти ладони на омертвевшие колени и перебирала складки юбки. «Я — это тело», — говорила она себе. И в теле Геновефы, как раковые клетки, как плесень, разрастались картины убийства людей. Убийство заключается в отнятии права на движение, ведь жизнь это движение. Убиваемое тело обездвиживается. Человек это тело. И все, что человек переживает, имеет начало и конец в теле.