Расстеленная перед ним штабная карта была теперь как бы гербарием старого, уже не существующего положения сил. Сергей вбирал ее, обшаривал глазами, а Леденев уж стягивал свои напоминавшие чулки, из мягкой кожи сапоги с окованными по износ каблуками.
Полосатая змейка железной дороги ползла к папиллярным извивам тех самых Персияновских высот, в тиски, в насаждения синих гребенок, в ледоходный затор зачерниленных и наискось полузакрашенных прямоугольников (пластунских и конных казачьих полков) и уводила взгляд к неровным заштрихованным квадратам далекого и близкого Новочеркасска. Казачья конница стояла за валами, за всеми гребенками, скобками, реснитчатыми полудужьями окопов, и как ее оттуда вытянуть на голую равнину, Сергей не понимал.
Заснуть он, конечно, не мог. На расстоянии, казалось, запаха, дыхания не то спал, не то бодрствовал овеянный легендами войны, живой, несомненный теперь человек, чью внутреннюю жизнь необходимо было разгадать, и человек этот двоился, троился перед ним — то совершенная, непогрешимая машина, то будто бы психиатрический больной, заговоривший под гипнозом, то, наоборот, совершенно здоровый мужик, насмешливый и приземленно-мудрый, даже не презирающий интеллигентов, разводящих бесплодную «умственность».
Северинские мысли скакали и путались. То он думал о завтрашнем дне, о том, как взметнется в седло и покажет себя Леденеву, то видел карту ощетиненных, клыкастых ромбами белогвардейских укреплений, то вспоминал «признательные показания» комкора («чья сила меня меньше унижает, за тех и воюю») и его же поповские проповеди, которым он, Сергей, не мог, однако, противопоставить ничего, в такую глубину… нет, не веков, не векового страха ослушания, а именно самой реальности они уходили, как цепкая трава корнями в землю, и даже если ее выполоть, то вырастет другая, такая же живучая, упорная.
И Аболин не шел из головы, и стыд за свою слепоту свивался с ребячливой гордостью: а может, он, Сергей, и вправду Леденева спас? Но в это ему почему-то не верилось — такая, что ли, сила исходила от этого человека, что Северин невольно вспоминал суеверные слухи о комкоровой заговоренности. Да и в самом Аболине, верней Извекове, в давнишнем знакомстве его с Леденевым была какая-то загадка: упрямо чудилось Сергею, что Леденеву еще есть о чем поговорить с вот этим ходячим мертвецом. Наверное, совместная борьба за жизнь когда-то связывала их — такого не забыть. И эта вот невольная улыбка, как будто осветившая на миг лицо комкора…
А вдруг он, Леденев, сейчас подымется и тихо выйдет к этому Извекову, которого велел не бить и никого к нему не допускать? — кольнула мысль, не показавшаяся дикой, как будто и впрямь не более странная, чем все произошедшее сегодня, и какое-то время Сергей в самом деле сторожил каждый звук.
Но Леденев не двигался за загородкой, и вот уже не к месту, против воли шевельнулось то самое чувство двойного стыда, которое в нем поднял Леденев, заговорив о бабах. И тотчас вспомнились красноармейцы, с которыми Сергей уже успел поговорить, те самые прославленные леденевцы, иструженные переходом сквозь метель, набившиеся в хату и говорящие о золоте, которое возьмут в Новочеркасске, о женщинах, которых там найдут. И он вдруг подумал, что Леденев не то и сам такой же, как они, не то хорошо понимает, что только звериный инстинкт и может двигать несознательной мужицкой массой. Страх смерти с одной стороны и вожделение с другой. Скакать сквозь смерть и быть либо убитым, либо вознагражденным. И эта мысль его не испугала и не оскорбила. Ему опять представилось, что он не в лагере красноармейцев, а в становье какой-нибудь древней орды, идущей завоевывать полуденные города, где женщины, мясо и мед.