Одевшись и выпив кофе, он пришел в ливинг-рум и решительно коснулся ее плеча под пледом:
— Наталья, ты не могла бы перейти в спальню, пожалуйста?
— Угу… — промычала она и, высвободившись из тряпок, голая и неожиданно худая, ушла в спальню.
«Как драная кошка!» — брезгливо подумал он, проследив за ее ногами в синяках, уходящими от него.
Она встала в пять часов. К тому времени он уже закончил писать. Работать ему было труднее, чем обычно, и он клял себя за то, что выпил куда большее количество виски и шампанского, чем следовало. Однако он сделал гимнастику и, посвежевший, в сапогах, черных брюках и свитере без горла, ждал ее, сидя у стола в прихожей. Решительный. Пил чай.
— Сядь! — сказал он. — Я хочу с тобой поговорить.
Она была в брюках. (В других, отметил он, брюках.) В шелковой кофте с плечами. Волосы она забрала сзади в крысиный хвостик резинкой. (Отросли, отметил писатель. Уже можно забирать их в один хвостик.) Серьезное лицо без мэйкапа. Грустное и злое лицо.
— Я думаю, Наталья, что тебе неудобно жить со мной. Я думаю, что тебе нужен другой человек, мужчина, который, — ты, может быть, знаешь строчки Блока, — «…любит землю и небо больше, чем рифмованные и нерифмованные речи о земле и о небе.»
— Я тебе не подхожу. И прошедшая ночь наглядно подтверждает это. Нам следует расстаться. Я хотел бы, чтобы ты, как можно скорее, нашла себе квартиру. Разумеется, я знаю, что уйти тебе некуда, потому я готов подождать, пока ты начнешь работать в кабаре и у тебя появятся деньги, чтобы снять квартиру… Но…
Он хотел сказать, что спать вместе они больше не будут, но вместо этого сказал:
— Разумеется, прежних отношений между нами быть не может. — И отхлебнул зеленого чаю, — строгий, узкогубый, напоминающий себе отца, когда тот, раз в месяц, проводил с ним — мальчишкой, шпаненком — «последние» и «серьезные» разговоры.
Вызванная на собеседование заключенная, слепо нашаривая спички, закурила, глядя куда-то за плечо писателя-Макаренко. Закурила и пустила между собой и писателем дымовую завесу… Выждав некоторое количество минут, раздраженный молчанием писатель спросил:
— Ну, и что ты молчишь? Что ты об этом думаешь?
Она, все так же глядя поверх его левого плеча, выдохнув дым, сказала:
— Хорошо. Я уйду.
Встала. Надела ненавистную ему куртку и ушла.
Она отсутствовала, может быть, час, и все это время писателю было очень грустно. По прошествии часа он забеспокоился и даже подумал:
«Как бы Наташка чего-нибудь с собой не сотворила. Не бросилась бы в грязную и холодную Сену или же не рванулась бы навстречу поезду метро… Не из-за того, что теряет его. Он вовсе не верил, что он так уж ценен, так уж много стоит. А в результате депрессии. Из-за того, что ночью с ней случилось что-то, что может быть гадко Наташке сейчас, от одиночества, оттого, что у нее никого нет в этом городе, даже единого друга нет.
— Блядь, ханжа! — ругал он себя. — Ебаный приличный Лимонов! Можно подумать, что ты всю жизнь совершал только приличные поступки… Даже если она, спьяну, не очень соображая, что делает, выеблась с этими двумя латинос, большое дело, а? Ты что, собирался жить с ней по кодексу Домостроя?»