Даже самые распрекрасные личности становятся опасны, если ты позволяешь им сесть тебе на голову. Писатель знал эту простую истину. Однако не уберег голову от задницы Генриха. Постепенно сосед Генрих обнаглел. Однажды он появился под окнами писателя, прокричав с тротуара «Эдвард! Эдвард!» (следуя примеру диких евреев, населяющих квартал).
— Можно мы зайдем? — потребовал он, глядя снизу вверх на не очень довольного, прервавшего стучание по клавишам машинки Эдварда в окне. Рядом с Генрихом на тротуаре стояла очередная замена Марианны — просто Анна, злая девчонка семнадцати лет, которую Генрих называл «зверюшкой». — Или вы работаете?
— Я работаю, но подымайтесь, раз уж пришли…
— Мы шли мимо… — Генрих дернул на себя девчонку, державшуюся за его руку, и потребовал: — Поздоровайся с дядей Эдвардом!
— Бонжур, месье! — сказала покрасневшая от злости, но покорная Генриху «зверюшка».
— Можно, я позвоню? — перебросившись с писателем десятком фраз и показав несколько фотографий голой Анны, спросил Генрих. — А ты пока покажи месье Лимонову свою грудь! — приказал он «зверюшке».
Девчонка равнодушно подняла черный свитер под самый подбородок и показала небольшие круглые груди.
— Можете потрогать… — Генрих захохотал и набрал номер: —…Мадам Голдсмиф! Это Генри вас тревожит, мадам Голдсмиф… вам звонила моя жена? — Последовала длительная пауза. — …Но мадам Голдсмиф!.. — Длительная пауза.
Писатель потрогал одну грудь девчонки и стал показывать ей журналы, лежащие на журнальном столике.
— …но мадам Голдсмиф! Кому вы верите больше, мне или Майе?.. Мадам…
Писатель расспросил Анну обо всей ее коротенькой жизни, самой яркой частью которой, вне сомнения, был артист Генрих, а Генрих все разговаривал с ненавистной уже писателю, невидимой ему, но хорошо слышимой в длительные паузы мадам Голдсмиф. Анна молчала теперь, читая журнал «Гэй пьед» с рассказом писателя в нем, а Генрих все говорил… Пару раз писатель вставал с кресла, подходил к Генриху и, трогая его за рукав, обращал внимание Генриха на свой указательный палец, описывающий в это время в воздухе злой кружок или, скорее, пружинный виток. «Закругляйся, товарищ!» — имел в виду писатель. Генрих с понимающим видом кивал головой, но продолжал говорить… Вдруг останавливался, следовала длительная пауза, во время которой был слышен отдаленный лай мадам, и опять следовала вдохновенная порция речи Генриха. Они уже говорили о философских категориях семьи и брака и деторождения, говорили о жизни и смерти и… о Боге. Еще немного — и они бы говорили о Якове Бёме…
Когда они заговорили о Боге, писатель настолько возмутился насилием над собой и своей дотоле мирно трудившейся за пишущей машинкой личностью, что взорвался, подбежал к Генри и нажал на рычажки телефона:
— Хватит пиздеть! Имейте совесть, дорогой! Убирайтесь отсюда, чтобы я вас больше не видел! Мой дом — не телефонная станция!
Генрих вытаращил глаза и покраснел. Положил на аппарат гудящую уже трубою, а не мелким лаем советчицы по бракоразводным отношениям, трубку и встал: «Идем, Анна, месье сошел с ума!..»