Вот чего мы требуем и просим у искусства. Большинство людей не знают сами, что таится в них, пока не раздастся такого призыва от других людей; они погружены в летаргию удушливыми испарениями житейской действительности. Величайшее благо сделает для них тот, кто крикнет им: «Проснитесь, спящие!».
ИДЕЯ КРАСОТЫ. – Для существования идеи красоты необходимо, чтобы чувственное наслаждение, лежащее в ее основе, сопровождалось прежде всего радостью, затем любовью к своему объекту и сознанием благости высшего разума, благодарностью и благоговением перед ним; вне соединения всех этих элементов ничто не дает нам идеи красоты, точно так же как тонкий запах и прекрасный почерк письма не дает понятия о самом письме, если мы не знаем его содержания и назначения; чувства, составляющие в своей сложности идею красоты, не проистекают из деятельности разума и не могут быть добыты ею; следовательно, эта идея независима ни от чувственности, ни от разума; в своей интенсивности и правде она дается только чистым, праведным, восприимчивым состоянием сердца; даже последующая, законная реакция разума на явления красоты зависит от силы чувств, пробужденных ею. Слова апостола в этом второстепенном значении так же верны, как и во всех остальных: люди отдаляются от жизни Божией по невежеству; разум их помрачается жестокосердием и, не имея чувства, они предаются пороку. Мы постоянно видим, что люди, от природы способные к сильному восприятию красоты, но не воспринимающие ее чистым сердцем, да и вообще никаким сердцем, никогда ее не понимают и не извлекают из нее пользы; они делают ее средством удовлетворения своих вожделений; обращают ее в приправу для своих низших чувственных наслаждений, на все их впечатления наложена одна и та же печать тления, и понятие красоты превращается в служение похоти.
То, что в наше христианское время является злоупотреблением и извращением идеи красоты, было во времена язычества ее эссенцией, лучшим, что она давала. У языческих писателей нет ни одного выражения любви к природе, которое бы не относилось к ее чувственной стороне. Они пользовались ее щедростью и уклонялись от ее власти, никогда не понимая, чему она их учила и щедростью и властью.
Приятные впечатления нежного ветерка, журчащего потока, прохладной чащи леса, ложа из фиалок и тени чинар воспринимались ими, может быть, более возвышенно, чем они воспринимаются нами; но ни о чем, кроме страха, не говорили им обнаженные скалы и угрюмые долины. Вереск был любим ими более за сладкий мед, чем за пурпурный цвет. Но христианская теория (Θεωρια)[2] находит предметы любви везде, в том, что сурово и страшно, не менее чем в том, что благодушно; видит хорошее даже в грубом и будничном; иногда ее более радует мед, вытекающей прямо из скалы, пир, приготовленный в местах, несоответствующих пиру, в присутствии врагов, чем радовало бы более гармоничное, но менее чудесное празднество. Она ненавидит только самодовольство и надменность в труде человеческом, презирает все, что не проистекает от Бога, или не говорит о Нем, находит свидетельство о Нем даже там, где, по-видимому, Он забыт всеми, и обращает к славе Его то, что стремилось к ее омрачению. Ясным и смелым взором она смотрит на Бога, по обету Писания: Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят.