— Я в эти дни мог быть в отъезде.
— Игорь, милый Игорь, ты не мог быть в отъезде — ты бы обязательно был где-то в городе, близко, и тебя обязательно бы нашли!
И она засмеялась.
Да, у них культ своей юности... И что?
Когда я был помоложе, у меня был явный дефицит судеб и людей: дефицит близкого их знания. Людей, так или иначе соприкасавшихся со мной, было мало, так что слежение за типом, за поразившим меня характером отсюда и шло — от незнания. Записывание на отдельных листках, собирание характерных черт в отдельный ящичек, в отдельную коробку, а то и на магнитофон, чтобы анализировать, чтобы уловить в оттенках его речи пресловутые полутона его совести, — все это молодо, возрастно, нелепо, но ведь было. Зато теперь, как и всякого человека, кому уже за сорок, люди меня обступили, людей много. Картина обратная: я не хочу узнавать.
Когда вокруг переизбыток судеб, встречи не в радость: люди заботят, забирают время, тяготят или даже мучат. Родные, близкие, знакомые, просто друзья — их слишком много, но еще больше горестного о них знания. С возрастом я уже не в силах в себя вместить их ранние инфаркты, гибель их родителей, болезни, неудачи на работе, неожиданный крах личности, случаи (прискорбные) с их взрослеющими детьми, отчего во мне скапливается день ото дня темная, густая, липкая горечь — удел всякого знания в определенном возрасте. Я уже не хочу знать. Во всяком случае, я хотел бы знать меньше, узнавать реже, чтобы успеть хотя бы пережить узнанное искренно и не спешно, не на бегу. Я не омертвел от бед. Но я от них оглох. Я плохо слышу. С каждым годом мне все более трудно общаться: трудно жить. Да, непринадлежность себе. Если о литературном труде, то и тут горестное знание ни к чему, так как не успеваю я ни воплотить, ни даже более или менее глубоко осмыслить. Высвечиваясь в событии, жизнь человека проносится вдруг вся, с подробностями, с портретом, с психологией, с трудностью или с благостью смертного часа, однако проносится она столь ошеломляюще быстро, что опять же я не испытываю ничего, кроме самого ощущения пронесшейся чьей-то жизни. (Только и успеваю подумать: мог быть рассказ.)
И тем более узнавать близко посторонних (то есть просто людей, не родных, не близких, не друзей и т.д.) — перебор, и всякий человек уже к сорока годам подобный психологический перебор чувствует. Все не вместишь. И потому (невольно) я стараюсь приходить к ней и к нему как можно реже. Даже забываю о них. Иной раз я, кажется, надеюсь, что однажды совсем о них забуду и не навещу, не приду.
Их разговоры о возможной смерти, о кремации, которой они оба не без некоторого удовольствия меня пугают, вызывают во мне неотчетливую отрицательную эмоцию. А как иначе?..
Слова Геннадия Павловича:
— Ты, Игорь, жил себе и жил — и вдруг оказалось, что в огромном городе еще некий один человек, помимо родных и близких, навесил на тебя свои похороны.
Тема, помнится, вошла (или, может быть, вползла) через вполне шутейную дверцу: Геннадий Павлович обстоятельно и едва ли много преувеличивая рассказал, как однажды ему переехало колесом легковой машины ботинок и травмировало ноготь ноги. А спустя время на бойком перекрестке, когда там не было, казалось, ни одной машины, его ударило по щиколотке подпрыгнувшим колесом появившегося вдруг «Запорожца». А затем — и тут он тоже виноват, так как слишком задумался, — ударило под коленкой, это с год назад, а вот совсем недавно на обычной маленькой улочке, я же тебе рассказывал, машина сбила, ударив фарой в пах и в бедро.