Два дня ходил — отыскивал, и два дня тревожился о мечтах своих, — боялся, что уплывут от него капиталы Гракинские вместе с Феничкой, уж очень пожить ему захотелось, деньжонок скопить — к своим двугривенничкам прибавить да и в банк — процентики получать, и не на Гракинские капиталы — на Предтечинские, не бегать за ними, как за ложками — сами к тебе пожалуют с уважением да с почетом.
Один раз побежал после трапезы на пустыньку глянуть — нет ли,
— через Свинь по лавам с полотенчиком идет Гракина — прохлаждается, искупавшись.
Разулыбалась ему издали.
— К нам отчего не заходите, отец Николай?
Сама начала первая.
— Погулять бы куда нас сводили…
— Хотел я, было, Антонина Кирилловна, об одном деле поговорить с вами.
Сразу начал Николка — решился.
— Не поспею сказать, назад бы немножко вернуться… а мне бы хотелось сейчас, а то в другой раз не решусь я…
Нахмурился Николай, точно слова изнутри выжимал каменные.
В закатник дубовый повернули, насторожилась Гракина будто предчувствовала — пытливо ему в глаза заглядывала.
— Я как матери вам, как на духу — до капельки. Мать-то в гробу лежит и отца нету — сказать некому, так я вам. Из духовного я: деды, прадеды — протопопами благочиннили, а мой-то родитель — в бедности, горели два раза, оправиться не могли, тут и мать померла…
Задумался Николай, сломал ветку сухую, обламывал, сучки обгрызал и остановился, запутался, не знал, какие слова подобрать; точно суковинки изо рта сплевывал, точно они ему говорить мешали.
— Один ведь я, Антонина Кирилловна, один. Не по своей воле в монастырь пошел, епископ послал, службу учить велено, место мне обещал дать, а я-то тут сколько годов… — на восемнадцатом я пришел, и как в прорву, восемь лет в прорву. Не монах я… В болото попал, трясину, — не выдерешься из ней. Все в прорву…
Ничего понять не могла Гракина — тревожно стало ей, думала, что просить ее хочет о чем-нибудь, либо в любви ей признаться, не про Феничку, а ей, вдове, молодой вдове — пожалела чтоб. И в самом деле жалко ей стало, видела ведь, что мучается человек, и не то, чтобы любовь, а жалость, бабья жалость, руку ему на плечо положила, сказала слово душевное.
— Ну да что у вас, что?! — пододвинулась даже, — говорите!..
— Феничку я люблю, уж так я люблю ее, Антонина Кирилловна…
Не положила бы руку на плечо — не сказал бы ей, а тут, точно дух перевел, вздохнул как-то всем телом и выпалил, и понес, как сорвавшись, боялся, что перебьет, говорить не даст. И о капиталах не думал, оттого и не думал, что говорить было трудно, а говорил искренно, может, во всю жизнь так искренно говорил Николка только один раз, покоя ему захотелось, от сутолоки монастырской отдохнуть потянуло.
Точно в промерзшем окне заиндевелом свет прорвался, и душу страдную на свет потянуло…
Гракина глаза удивленно на него вскинула, свет от зрачков его в ее брызнул и в сердце упал холодное и заледенел, камнем лег и от тяжести своей дыхание ей прервал. Молчала она, и глаза молчали холодные.
— С прошлого года покою себе не знал нигде, всю зиму во сне до весны снились косы ее да глаза. Дождаться не мог приезда вашего, дождался — сам я не свой хожу. Антонина Кирилловна, я бы сан принял, епископа попросить — место в городе даст, — на руках бы носил, и не нужно бы ничего было, только б Феничку. Нет, вы подождите, дайте сказать мне, я ведь сам знаю — монах, потаскун, дармоед, — молиться?.. Да может я и молиться бы научился в миру, а тут — жадность одна, мирская зависть. С прошлого лета я…