– Да зачем… мы все что надо уже сделали.
– А другие планеты? А другие галактики?
– Да что планеты, – отмахнулся Бровман. – До Марса лететь – это несколько поколений должно там вырасти, это очень долгое дело… И что там делать? Аэлиты никакой там нет, да и нигде, скорей всего, ничего нет… Мы уже на полюс сходили, там лед один. Но на полюс хоть ракеты можно поставить, бомбу сбросить, а тут что? Мы все уже сделали, понимаете? Цель Советского Союза была никакое не равенство. Цель Советского Союза была выход в стратосферу, а все остальное этой цели служило. Это просто такое общество, которое смогло построить ракету, понимаете? Никакое другое бы не построило. А больше оно ни для чего не годилось.
Это не было безумием, понял Корнилов; это было обычной болезнью профессионала, склонного полагать свою область знания главным сокровищем человечества. Старик оправдывал свою жизнь; все старики оправдывают ее. И странно сказать, Советский Союз полетом, ровно ничего не менявшим в жизни двухсот миллионов его граждан, делал примерно то же самое.
– А что же теперь, – сказал Бровман. – Цель достигнута, можно отбрасывать ступень.
– Но ведь и американцы полетели, только позже, – возразил Корнилов.
– Ну полетели, и что? – Тут старик разозлился. Видимо, у него бывали на эту тему споры с женой, больше-то было не с кем. – Все говорят: они тоже полетели… Полетели, да. Но у них это побочное, это ответвилось от войны, от жизни, от еще чего-то… У них была жизнь. А у нас же ничего не было, мы все вложили в это. У нас вся страна жила, как в четырнадцатом веке, вся страна на двор бегала по нужде, масла не видели годами. И полетели. Это как развратник, у которого тысяча женщин, и отшельник, у которого была одна. Это разные чувства, разная любовь. Один жил не для этого и не этим, а другой только этим. Ведь мы работали как! Без выходных, без отпуска, я с ними летал, я писал в день две полосы, и так годами! Как конвейер, но все равно ведь это было любимое дело, я был счастливый человек, понимаете? Это все, что у нас было: нас спросят, а мы – вот! – У Бровмана словно прорезался прежний голос, и стало ясно, что когда-то он бывал и внятен, и убедителен. – Теперь нас можно, в общем, отбрасывать, и скорее всего, так и будет.
– У нас космос тоже был побочный продукт, – решился заметить Корнилов. – Понятно же, что все было ради оборонки…
– Вот нет! – прикрикнул старик. – Вот нет! Это оборонка была – чтоб начальство дало заниматься космосом. А хотели-то они долететь туда, где никто не был. И на полюс хотели за тем же, и дошли. Это они себе построили страну, в которой ничего не было, чтобы все вложить в это. В другой стране такого не могло быть, нет. Эта страна больше ни для чего не была нужна. И она это сделала. Теперь ее троечники быстро развалят, потому что просто жить она не умеет. Ну, будет… прозябать. Да и сил уже нет, если так-то…
Корнилов понял: старик был сталинистом, как все они. У них у всех висели где-то в шкафах портреты генералиссимуса, он создавал им вечные авралы, во время которых производились никуда не годные вещи, во всем мире эти вещи делались спокойно, без пупочной грыжи, и никто не считал себя героем, потому что любой французский шахтер шутя выполнял стахановскую норму; Корнилов читал по-французски и об этом знал. Они считали свою жизнь исключительной именно потому, что прожили ее в исключительных обстоятельствах, они и космос считали продолжением шарашек, а между тем в космос полетели свободные люди, никакого космоса не было бы без ХХ съезда! Корнилов это знал своим высокомерным молодым знанием и вдруг почувствовал, что ненавидит старика, – в том числе за то, что тот не сидел, отделался разносом и инсультом, подумаешь, исключили его из партии, а мать растила Корнилова одного, из отца на допросах выбили признание в работе на японцев, – почему на японцев?! – и все это для того, чтоб они ставили свои рекорды! Корнилов думал найти в старике мученика тех времен и летописца подвигов, а нашел раба, гордящегося рабством, тьфу! Он и Гагарина считал детищем своей эпохи, пропахшей невыносимой смесью параши и «Герцеговины Флор»; и Корнилов возненавидел всю его растрепанную машинопись, перепечатки из пухлых блокнотов. Старик не знал, что значило быть сыном расстрелянного, прятаться с матерью по родственникам, замирать ночами от ужаса, что вот стукнувшая внизу дверь, проехавшая машина – это за ней, что возьмут и ее, и тогда детдом… Корнилову захотелось сказать Бровману что-то такое, что зачеркнуло бы его и так растоптанную жизнь.