Жизнь человека, как мне порой думается, формируется больше с помощью книг, чем с помощью живых людей: ведь именно из книг, понаслышке, узнаешь о любви и страдании. Даже если нам и посчастливилось влюбиться, мы, значит, были подготовлены чтением, а если я так и не полюбил никого, то, возможно, в отцовской библиотеке не было соответствующих книг. (Не думаю, чтобы у Мэриона Кроуфорда нашлось много описаний страстной любви, да и у Вальтера Скотта есть лишь слабая тень ее.)
Мне плохо запомнилось «радужное видение», сопутствовавшее мне в юности, пока не начали смыкаться стены тюрьмы: должно быть, оно раньше времени растаяло «в свете дня» [имеются в виду строки оды: «Прощальный отблеск в душу зароня, На склоне дней растает в свете дня» (V,76)], но, когда я отложил Палгрейва и стал думать о тетушке, мне пришло в голову, что уж она-то не позволила бы ему растаять. Быть может, понятие нравственности есть печальная компенсация, которой мы привыкаем довольствоваться и которая дается нам как отпущение грехов за хорошее поведение. В вордсвортском «видении» понятие нравственности не содержится. Я родился в результате безнравственного акта, как выразилась бы моя приемная мать, акта слепоты. Безнравственная свобода породила меня. Как же получилось, что я оказался в тюрьме? Моей родной матери, уж во всяком случае, была чужда какая бы то ни было несвобода.
Теперь уже поздно, сказал я мисс Кин, подающей мне сигнал бедствия из Коффифонтейна, я уже не там, где вы думаете. Возможно, когда-то мы и могли устроить нашу совместную жизнь и довольствоваться нашей тюремной клеткой, но я уже не тот, на кого вы поглядывали с долей нежности, отрываясь от плетения кружев. Я бежал из тюрьмы. Я не похож на тот словесный портрет, какой нарисовало ваше воображение. Я шел обратно к пристани и, на ходу оглянувшись, увидел шедшую по пятам скелетообразную собаку. Наверное, для этой собаки каждый новый человек воплощал в себе надежду.
– Эй, привет! – раздался голос. – Зачем шибко бежать? – И в нескольких ярдах от меня вдруг возник Вордсворт. Он встал со скамьи по соседству с бюстом освободителя Уркисы и направлялся ко мне, протягивая вперед обе руки, лицо его перерезала широкая, от уха до уха, улыбка. – Не забывали старый Вордсворт? – Он затряс мои руки и безудержно расхохотался, так что оросил мне все лицо брызгами радости.
– Вот тебе на, Вордсворт, – с не меньшим удовольствием произнес я. – Откуда вы тут взялись?
– Мой маленький детка, она велел Вордсворт ехать Формоса, встречать мистер Пуллен.
Я заметил, что он щегольски одет, в точности так, как представитель импорта-экспорта с кроличьим носом, и тоже держит в руке новенький чемодан.
– Как поживает моя тетушка, Вордсворт?
– О'кей, все хорошо, – ответил он, но в глазах у него мелькнуло что-то страдальческое, и он добавил: – Ваша тетя танцует черти сколько много. Вордсворт говорит, она больше не девочка. Надо переставать… Вордсворт беспокоится, очень-очень беспокоится.
– Вы поплывете со мной?
– А то как же, мистер Пуллен. Все поручайте старый Вордсворт. Он знает ребята Асунсьон таможня. Одни хорошие ребята. Другие шибко плохой. Вы все поручайте Вордсворт. Зачем нам всякий собачий кутерьма.