— Все нормально — сказал он матери, когда тарелка опустела.
— Положить еще?
— Да не, мам, сыт я… Я ненадолго…
— Куда? — только и спросила мать — опять…
— Да не… туда больше не ногой. Дамаск, мам. Это вообще африканский Париж, цивилизованная страна. Там и воевать то не придется. Буду местным товарищам… опыт так сказать передавать. Там никаких душманов, ничего нет.
Мать резко отставила табуретку так, что она грохнулась об пол. Вышла из кухни…
Николай налил себе чая. Не выдержал, пошел следом. Мать тихо плакала, сжавшись в кресле.
— Ну что ты, мам… — он не знал, что еще сказать и что сделать — там нет войны. Зато там чеками платят. Вернусь, кооператив куплю. Семьей обзаведусь…
— Будь прокляты эти чеки… — сказала мать, и тут опомнилась, схватила за руку — прости, Господи, дуру старую… Язык как помело. Ты главное возвращайся. И вперед не лезь… найдут, кого послать. Главное — никуда не ввязывайся, обещаешь?
— Обещаю, мам. Обещаю…
Но мать почему то снова заплакала…
Москва, СССР. Бутово. 12 сентября 1988 года
На столе лежит молодчикТускло свечи горятА это был убит налетчикЗа него — отомстят…Народная воровская песня
Две машины — новенькая Лада-восьмерка и старый, с просевшими рессорами Иж-пирожок, маленький фургон, стояли во дворе самого обычно панельного дома — девятиэтажки, где-то на окраине Москвы. Дом был самым обыкновенным — высоким, в меру обшарпанным, с полощущимся на веревках выстиранным бельем и разномастными скворечниками самодельно застекленных балконов. Был рабочий день, точнее — день то к концу шел, но время было самое законное, рабочее, пяти часов еще не было. Это был спальный район, один из многих, которых построили при «непотоплямом бровеносце» и люди ездили на работу за несколько километров. Поэтому — сейчас во дворе была только компания старичков, азартно шлепающих костяшками домино по покосившемуся столу, да пара мамаш, важно наматывающих круги с колясками вокруг дома. Да эти две машины, стоящие около одного из подъездов и приехавшие непонятно к кому…
В машинах этих — было семь человек. Самых разных внешне, но кое-что их объединяло, что понятно было только наметанному глазу. Нарочитая небрежность в одежде, некая крученая театральность жестов, нервная, блатная дерганость, порывистость, постоянная готовность к рывку, И, конечно, партаки[19]… Под замызганными пиджаками и моднявыми джинсовыми куртками не видно, но пальцы, пальцы… «Отбыл срок звонком», «Отбыл срок за грабеж» и много чего еще можно было узнать, едва взглянув на руки этих людей. Но за руки в Советском союзе не сажают, не так ли, товарищи…
— Время… — сказал один из блатных, сидящий на правом переднем сидении чернявый блатарь лет тридцати. Со своей спадающей на глаза челкой и клетчатым пиджачком он работал под какого-то актера…
— Нишкни, Муха… — раздалось уверенное, с заднего сидения — не стучи копытами…
Муха, в ином случае уже подорвавшийся бы — не повел и ухом. Более того — он стерпел бы любое оскорбление и даже почти любое издевательство от развалившегося королем на заднем сидении можной «восьмеры» сухого, среднего роста очкарика. Муха был стремящимся