Как такой в высшей степени практичный — и даже, хотя с этим можно и поспорить, меркантильный — человек мог запутаться в нагромождении столь явственной чуши, удивительно, но даже чушь имела некоторую полезность в устройстве жизни Тима. Он отнюдь не желал быть связанным формальными ограничениями своей роли. Он действительно определял себя как епископ не больше, чем прежде позволял себе определяться как адвокат. Он был человеком и так о себе и думал. «Человеком» не в смысле «мужчина», но «человеком» в смысле человеческого существа, жившего во многих областях и развертывавшегося во множестве направлений. Во время обучения в колледже он многое усвоил из своих исследований эпохи Возрождения. Однажды он сказал мне, что Возрождение ни в коем случае не низвергло или уничтожило средневековье: Возрождение лишь завершило его, что бы там ни воображал Томас Элиот.
Взять, к примеру, говорил мне Тим, «Божественную комедию» Данте. Исходя из жестокой эпохи, описываемой в сочинении, ясно, что «Комедия» происходит из средневековья. Она совершеннейшим образом подводит итог средневековому мировоззрению — это его величайший венец. И кроме того (пускай многие критики и не согласятся), в «Комедии» есть обширный объем видения, которое ни коим образом нельзя разделить на два полюса до, скажем, взгляда Микеланджело, который в действительности много обращался к «Комедии» при росписи потолка Сикстинской капеллы. По мнению Тима, в Ренессансе христианство достигло своей кульминации. Он не рассматривал этот момент истории как воскрешение древнего мира и преодоление им средневековья, христианской эпохи. Ренессанс не был торжеством старого языческого мира над верой, а скорее заключительным и полнейшим расцветом веры, и именно христианской веры. Следовательно, рассуждал Тим, выдающийся человек эпохи Возрождения (знавший почти все, являвшийся, выражаясь правильно, эрудитом) был идеальным христианином, пребывавшим в этом и потустороннем мирах как дома: совершенная смесь материи и духа, материи обожествленной, так сказать. Материи преобразованной, но все же материи. Два царства, это и иное, вновь объединились, каковыми они и были до грехопадения.
Тим намеревался завладеть этим идеалом для себя, сделать его своей собственностью. Совершенная личность, считал он, не замыкается на своей работе, какой бы возвышенной она ни была. Сапожник, относящийся к себе лишь как к тому, кто чинит обувь, порочно ограничивает себя. Рассуждая подобным образом, епископ поэтому должен проникать и в те области, что занимают всех людей. Одна из этих областей — сексуальность. И хотя общепринятое мнение заключается в противоположном, Тима это не волновало, и он не сдавался. Он знал, что соответствовало человеку эпохи Возрождения, и он знал, что он представлял собой такого человека во всей его подлинности.
То, что такое опробование каждой возможной идеи с целью определения ее пригодности в конце концов и погубило Тима Арчера, бесспорно. Он перепробовал слишком много идей — улавливал их, изучал, какое–то время пользовался ими и затем оставлял… Некоторые идеи, впрочем, словно обладая собственной жизнью, «возвращались с дальней стороны хлева» и овладевали им. Это история, это исторический факт. Тим мертв. Идеи не сработали. Они оторвали его от земли, а затем предали и напали на него. По сути, они бросили его, прежде чем это смог сделать с ними он. Впрочем, нельзя не признать одного: Тим Арчер смог понять, что ему не оставалось ничего, кроме борьбы не на жизнь, а на смерть, и, осознав это, он принял позу отчаянной обороны. Как он и сказал мне в тот день, когда умерла Кирстен, он все–таки не сдался. Судьбе, дабы заполучить Тима, пришлось пронзить его: сам бы он никогда этого с собой не сделал. Он не сговорился бы с карающей судьбой, единожды разгадав ее и ее замыслы. Теперь этим он и занимался — разгадывал карающую судьбу, рыскавшую в его поисках. Он не убежал и не пошел с ней на компромисс. Он стоял, боролся и в этой позе и умер. Но он сопротивлялся до конца, или, другими словами, умер, нападая. Судьбе пришлось убить его.