— Когда идет война за жизнь страны и народа, женщины тоже становятся в строй. И не только в тылу — у меня, и у Люси — тут я взглянула на Лючию — есть на счету лично убитые враги. Простите, но не обо всем пока можно рассказать.
— Так это не Ваши стихи, Анна Петровна?
— Сожалею, но поэтического таланта у меня нет — глядя собеседнице в глаза, искренне ответила я — только читатель.
— А еще какие-нибудь стихи этого автора Вы можете прочитать, Анна Петровна?
Я задумалась. В отличие от песен Высоцкого, большинство стихотворения Светланы Никифоровой абсолютно не соответствовали этому времени — понятиям, менталитету. Но одна вещь была — очень подходящая именно к моему плану. Первую часть которого я уже выполнила — давний конфликт между матерью и сыном, в мире 'Рассвета' приведший к их полному разрыву в 1961 году, «лучше в дворники, в истопники иди, чем этой власти служить», теперь был переведен из идеологического русла в сугубо материально-эмоциональную плоскость. При том, что мать и сын и раньше-то близки не были — до войны, когда Лев Николаевич в эту квартиру обедать приходил, где жили сама Поэтесса, ее муж Николай Пунин, его бывшая жена Анна и их дочь Ира — и отчим, когда за стол садились, говорил, «масло только для Иришки», а Великая Поэтесса поспешно соглашалась, «да-да, Николя, Левушка сейчас уйдет». Когда его арестовали, мать писала ему так, словно он отдыхал в Ялте — «я очень печальна, мне смутно на сердце, пожалей хоть ты меня». Он приходил сюда, жил здесь, просто потому, что больше было негде. Не были он и мать духовно близкими людьми — а вот соперниками, были! «Мама, не королевствуй».
Меня очень многому научил дядя Саша, комиссар госбезопасности второго ранга Александр Михайлович Кириллов, давний друг моего отца. Многому — товарищ Пономаренко. И я как губка впитывала информацию из будущего. И у меня была достаточная практика за пять послевоенных лет. Что есть богема диссидентского толка — террариум, перед которым пауки в банке, это добрейшие и приятнейшие создания! Дикая, утробная зависть к собратьям, прикрытая высокопробным лицемерием и переходящая все границы жажда признания, старательно замаскированная заверениями в собственной гениальности дополнялись настоящим низкопоклонством перед Западом, плавно переходящим в лютую ненависть к своей стране и народу — и это как-то совмещалось с искренней верой в то, что народ должен кормить эту богему просто за то, что она есть. Причем за редкими исключениями, представители этой клоаки были готовы публично лизать руку власти, если она сочтет нужным подкормить их — но не упускали случай исподтишка укусить кормящую руку, называя это своим гражданским мужеством. На этом фоне, Ахматова, не скрывавшая своей искренней нелюбви к Советской власти — и, положа руку на сердце, имевшая для этого основания — как и не разделявший нашей идеологии Чуковский, избравший своим способом протеста, по определению Ильина, 'внутреннюю эмиграцию', вполне могли считаться порядочными людьми; ну а прямолинейный, как штык трехлинейки, патриот белой России, Лев Гумилев, не любивший власти, но, никогда, даже в мелочах, не предававший интересов страны, был почти святым. Насколько они были выше, чище, порядочнее многих тех, с кем я имела дело — и вместо того, чтобы загнать в Норильск или Магадан на две или три пятилетки, должна была улыбаться законченной мрази, моральным проституткам, нравственная нечистоплотность которых была просто неописуема литературной речью. Что поделать, если полковник Николаи, сказавший «Отбросов нет — есть кадры!» был абсолютно прав? Придется потрудиться — чтоб воздалось каждому свое, кто-то подвергнется жесточайшему остракизму, в атмосфере полнейшей нетерпимости к тем, кого потомки назовут либерастами, ну а самые злостные, все же на лесоповал!