Труди послушно становится на четвереньки. Это a posteriori, по-собачьи, но не ради меня. Как спаривающаяся жаба, он прилип к ее спине. На ней… теперь в ней — и глубоко. Совсем маленькая часть материнского тела отделяет меня от будущего убийцы моего отца. Все по-новому этим субботним днем в Сент-Джонс-Вуде. Сегодня не обычная скоротечная смычка, угрожающая целости моего новенького черепа, но вязкое погружение, как будто педантичное существо ползет по трясине. Слизистые оболочки трутся друг об дружку с легким скрипом. Долгие часы планирования неожиданно расположили заговорщиков к искусству неторопкого секса. Но общения между ними никакого. Они шуруют механически, в замедленном темпе — промышленный процесс на половинной мощности. Им просто надо облегчиться, отбить табель, передохнуть от себя минуту. Когда заканчивают — почти одновременно, — мать вздыхает в ужасе. От того, к чему должна вернуться и что еще может увидеть. Ее любовник издает третий хрюк за смену. Они отваливаются друг от друга и ложатся навзничь. Затем все трое засыпаем.
Остаток дня, без перебивок, на протяженной, однообразной полосе времени я смотрю мой первый сон с интенсивными красками и пространственной глубиной. Граница раздела между сном и бодрствованием зыбка. Ни ограды, ни просеки между деревьями. Рубеж намечен только пустыми будками часовых. Смутно, как новичок, вступаю на неведомую землю с нечеткой массой или месивом колышущихся сумрачных форм, расплывчатых людей и мест, невнятных голосов, поющих или говорящих в сводчатых пространствах. Проходя, я чувствую боль безымянных, необъяснимых угрызений, ощущение, что оставил позади кого-то или что-то, изменив долгу или любви. Потом чудесно проясняется. Холодный туман в день моего дезертирства, три дня езды верхом, длинные ряды угрюмой английской бедноты вдоль дорог, изрезанных колеями, гигантские вязы маячат над заливными лугами вдоль Темзы, и, наконец, знакомое бурление и гомон города. На улицах вонь человеческих выделений, сплошная, как стены домов, в узкой улочке за углом сменилась запахом жареного мяса и розмарина, и через тусклую прихожую вхожу, вижу в сумраке под темными балками молодого человека моих лет, он за столом наливает из глиняного кувшина вино, он наклонился ко мне над запачканным дубовым столом и рассказывает, что он придумал, что он написал, или я написал, и хочет узнать мое мнение или высказать свое, что-то поправить, какой-то факт. Или хочет, чтобы я сказал ему, как продолжать. Это слияние его и меня — одна из причин, почему я испытываю к нему любовь, почти заглушившую чувство вины, от которого хочу освободиться. На улице звонит колокол. Мы вываливаемся туда, ждать похоронную процессию. Знаем, что умер кто-то важный. Процессии все нет, а колокол продолжает звонить.
Это мать услышала дверной звонок. Пока выпутываюсь из новой логики сна, она уже в халате, и мы спускаемся по лестнице. На последних ступеньках она изумленно вскрикивает. Могу предположить, что убрана помойка, пока мы спали. Звонок звонит снова, громко, резко, сердито. Труди открывает дверь с криком: