— Саня, я уже давно пиздец как не могу. Сам себе удивляюсь, что еще ползаю…
Череп смотрит пристально.
— Не тяни, — говорю ему. — В первый день еще надо было:
Череп не отводит взгляда:
— Мы об одном и том же говорим?
— Думаю, да.
Кто-то из роты связи заходит в сушилку и долго возится среди сапог. Нам приходится делать вид, что развешиваем бушлаты. Я замечаю, как дрожат мои руки. Наконец «мандавоха» находит свои кирзачи и уходит.
— Только надо без следов, — продолжаю я.
Череп думает.
— Болото — лучшее место. Мордой в воду его, придавим оба сверху, подержим, — Череп до хруста сжимает пальцы. — И пиздец ему: Упал, захлебнулся…
«Очнулся — гипс», — выплывает откуда-то никулинское, и я произношу это вслух.
Мы нервно ржем и заметно успокаиваемся. Мандраж отходит. Остается отчаянная решимость.
— Жаль, болото не топкое. Хотя можно место найти. Или под мох его…
— Подо мхом найдут быстро. Нужно к топи его вывести. Потом сказать, что ушел, не видели его:
— С Костюком как быть? — неожиданно вспоминает Череп. — Если сдаст?
— Не сдаст. Он в наряде завтра, Секса меняет. К Сексу маманя приехала, завтра в гостиницу Ворон его пускает.
— Ну, значит, сам Бог велел, — заключает Череп.
Дверь сушилки распахивается и на пороге появляется Борода.
Мы замираем.
— Вот они где, родимые! И хули мы тут делаем? — Борода слегка навеселе. — Так, ладно. Ты, Череп, пиздуй к букварям, к каптерщику ихнему, Грищенко, знаешь? Я звонил ему. Возьмешь дипломат и парадку у него, для Соломона. Ты, — тыкает в меня пальцем сержант, — осторожно, используя рельеф местности, летишь в кочегарку, к Грудкину, банщик который. Берешь пузырь и приносишь сюда. Попадешься — вешайся сразу.
Борода улыбается и снисходит до объяснений.
— В отпуск завтра Соломон едет.
Мы выбегаем из сушилки.
— Отвел, значит, Бог, — говорю я у выхода Черепу, и мы разбегаемся.
***
Небо — сталь, свинец, олово. Солнце — редкое, тусклое — латунь, старая медь. Трава, побитая заморозками — грязное хаки. Черные корявые деревья — разбитые кирзачи. Земля — мокрая гнилая шинель.
В сортире холодно, вместо бумаги — рваные листы газеты. Читаю на одном из них: «В этом сезоне снова в моде стиль и цвета милитари…» Ну до чего же они там, на гражданке, долбоебы…
Уволились последние старики-осенники, опустели многие койки. Строй наш поредел сильно — людей мало, из нарядов не вылазят.
Особых послаблений пока не чувcтвуем. Как летали, так и продолжаем. Да и старые были, как оказалось, людьми спокойными. С сентября почти и не трогали нас.
Зато теперь разошлись вовсю черпаки, весенники.
Но появилось ощущения чего-то необычного, важного. Полгода за спиной — даже не верится.
Не только смена времени года. Кое-что поважнее.
Иерархическая лестница приходит в движение.
Этой ночью нас будут переводить в шнурки. Шнурков — в черпаки. Черпаков — в старые.
Со дня на день ожидается прибытие нового карантина — духов.
Происходит перевод так.
Нас поднимают где-то через час после отбоя и зовут в сортир.
Холодно, но мы лишь в трусах и майках. Как тогда, во время «присяги».
Но перевод — дело совсем другое. Желанное.