Буквально через неделю после того, как начались занятия в арт-колледже и на нее с немым ошеломляющим грохотом обрушились язык, люди, музеи, галереи, картины, фотография – тысячи шевелящихся губ огромного чужого города, – и, слегка оглушенная, она балансировала на краю этого бурлящего вулкана, с жадным восторгом вбирая пульсирующую столпотворень, но и защищаясь от нее тоже, – в один из этих дней за завтраком Фридрих сообщил ей каким-то сюрпризно-радостным, но и неотменимо-разумеющимся тоном, что в понедельник ей предстоит дней на пять «сбегать домой» – два дня побыть с папой, а потом (легким тоном) дня на три смотаться в Актау по одному делу, подробности позже…
Неотрывно глядя в его ускользающее лицо, она спросила удивленно и прямо:
– Зачем?
– Я тебе позже дам инструкции, – так же легко ответил Фридрих, уводя взгляд и сосредоточенно цепляя вилкой кусок артишока из салатницы.
Ей не понравилось слово «инструкции» и не понравилось, что ее куда-то намереваются посылать. Она не пешка. К тому времени все ее существо – ее тело, мысли, глаза – привыкли к абсолютной свободе. Прежде чем возникнуть в Лондоне (она наугад позвонила Фридриху из Эдинбурга и услышала радостное: «Где же ты, девочка, куда пропала? Конечно, приезжай!»), Айя года полтора носилась по таким заковыристым маршрутам, что если б на бумагу нанести все ее пути-дороги, получился бы рисунок почище узора персидского ковра. Да она тысячу раз сбежала бы из любой золотой клетки, если б хоть на минуту ощутила чью-то направляющую волю. Ни за что!
– Вряд ли, – проговорила своим трудным упрямым голосом. – У меня сейчас нет времени.
– Ну-ну, моя радость, – улыбнулся Фридрих. – Не верю, что тебе не хочется повидать папу.
Она спокойно отозвалась:
– Когда захочется, я тебе сообщу.
Елена бросила вилку на тарелку – видимо, с изрядным звоном, поскольку на пороге столовой возникла Большая Берта с каким-то отрывистым залпом в немецких губах. Фридрих махнул ей рукой, отсылая, а Елене сказал:
– Так. В чем дело?
И она, еще не привыкнув к тому, как легко девушка понимает по губам и по лицам, как точно прочитывает намерения и мысли, выпалила:
– Я тебя предупреждала, что это опасный вариант.
На что тот мягко (легкое презрение в губах и подавленное бешенство в карих глазах) отозвался:
– Заткнись, дорогая.
И какое-то время тема разъездов не возникала.
Ей следовало сразу же убраться из этого дома или уж не замечать всей странной тамошней жизни, всех этих посетителей (Фридрих их называл «деловыми партнерами»), что являлись за полночь; всех этих персонажей, вроде громилы с детским именем-кличкой «Чедрик», что неотменимо присутствовал где-то вокруг Фридриха, а ночами шлялся по дому, как сторож с колотушкой, и можно было умереть от страха, выйдя из комнаты в туалет и столкнувшись с ним в коридоре. Выглядел он так, будто, прежде чем выпустить его на люди, некто взял и переломал в его облике все: нос, скулы, челюсти, подбородок. Все было асимметричным, перебитым, склеенным и зашитым, все хотелось подровнять и исправить. Говорил Чедрик по-немецки, но сам вроде был сирийским друзом, понимал и русский, и английский. В этом доме вообще бытовали-соседствовали несколько языков, один подхватывал другой и плавно переходил в третий…