Вот только купить эту благодать австрийцы не смогли: Гохман, заломивший нешуточную цену, не соглашался уступить хотя бы копеечку или хотя бы подождать, пока покупатели раздобудут денег. Разводя руками, пояснял, что он человек деловой и, уж простите за прямоту, думает не о науке, а о прибыли…
Раскланявшись с опечаленными австрийцами, Гохман отбыл в Париж, где не мешкая явился к директору Лувра. Там венская история повторилась в мельчайших деталях: сначала директор и прочие официальные лица потеряли дар речи. Потом срочно призвали чуть ли не дюжину авторитетнейших французских специалистов в данном вопросе, маститых ученых мужей.
Если в Вене среди десятка экспертов нашлась парочка таких, которые не возражали прямо, но пожимали плечами и осторожно твердили, что следует семь раз отмерить и сто раз проверить, то французские светила подобного разброда в своих рядах не допустили: они единодушно высказались в том смысле, что тиара подлинная, тиара бесценная, тиара уникальная, и упускать ее нельзя ни в коем случае – чтобы весь мир умер от зависти. Ни у кого такого нет, а в Лувре – есть. Вив ля Франс!
Приободрившийся Гохман скромненько назвал цену: двести тысяч золотых франков – то есть около шестидесяти килограммов золота. Сумма даже по нынешним временам внушительная. Подобные деньжищи можно было взять из французского бюджета исключительно по специальному постановлению парламента. Однако Гохман ждать не желал и недвусмысленно намекал: если у него в Лувре не сладится, поедет в Берлин к немцам, у них-то денежки найдутся…
Что-о?! Допустить, чтобы бесценное произведение искусства перехватили заклятые враги, чертовы колбасники?! Не бывать тому! Директор Лувра, забыв надеть шляпу, припустил по Парижу. Два его добрых знакомых, богатые меценаты, проникшись важностью момента, тут же пошарили по карманам и выложили двести тысяч золотом (каковые им вскоре вернул парламент). Месье директор, держа перед собой тиару трясущимися от волнения руками, торжественно понес ее в специальную витрину в сопровождении целой процессии ученых, чиновников и бог весть кого еще. Газетная шумиха, публика валит валом, прочие европейские музеи умирают от зависти, а французы задирают нос…
А потом объявился немецкий историк, один из крупнейших европейских ученых того времени, Адольф Фуртвенглер – и все опошлил…
Из своего Мюнхена он прислал письмо, где высказывал сомнения. Воля ваша, господа, писал он, но все эти «гомеровские герои» изображены так, как древние греки изображали не военных героев, а комедиантов. А уж бога ветров они всегда показывали солидным, зрелым мужиком, а не младенцем, как на тиаре…
Французы завопили, словно кот, которому прищемили дверью хвост или нечто еще более существенное: люди добрые, эта проклятая немчура из зависти и по невежеству своему пытается опорочить бесценное приобретение! Дадим отпор проискам исконного врага прекрасной Франции! Кто он вообще такой, этот немец-перец-колбаса, и на какой толкучке диплом купил?
Немец, не размениваясь на пошлую перебранку, спокойно и методично