Еще я знал, что у Элкинса восточноевропейские корни, как и у Куртца, что вырос он в нью-йоркском Нижнем Ист-Сайде, где его родители-иммигранты работали в швейной мастерской. Поэтому я, наверное, и правда искал в нем частицу Куртца — не черты или повадки, ведь я уже в точности представлял себе, как выглядит мой Куртц, и не позволил бы Элкинсу украсть этот образ, но мудрые слова, которые он мог обронить, предаваясь воспоминаниям об ушедших временах. Однажды в Вене мне довелось слушать самого Симона Визенталя, знаменитого (хоть его личность и вызывает споры) охотника за нацистами: он не сказал мне ничего нового, однако эту встречу я запомнил навсегда.
Но прежде всего я хотел просто познакомиться с Майком Элкинсом — обладателем самого грубого и самого обворожительного голоса из всех, что мне когда-либо доводилось слышать в радиоэфире. Его образная, тщательно выстроенная речь, его манера говорить врастяжку подобно темнокожим жителям Бронкса всех заставляли садиться, слушать и верить. Поэтому, когда Майк позвонил мне в отель и сказал: «Слышал, вы в Иерусалиме», я не упустил шанса с ним повидаться.
Ночь в Иерусалиме необычайно душная, я покрываюсь потом, а вот Майк Элкинс, наверное, никогда не потеет. Он худощав, но крепок, и во плоти не менее харизматичен, чем его голос. У Элкинса большие глаза, впалые щеки, длинные руки и ноги, он сидит слева от меня — я вижу только силуэт, — в одной руке держит стакан виски, другой сжимает подлокотник шезлонга, а за его головой — огромный лунный диск. Его голос, будто созданный для радиоэфира, как всегда, звучит успокаивающе, формулировки, как всегда, точны, только фразы выходят покороче. Иногда он внезапно замолкает, словно оценивая самого себя со стороны, а потом делает глоток скотча.
Он обращается не ко мне лично, говорит в темноту, что прямо перед ним, в микрофон, которого нет, и, очевидно, по-прежнему заботится о синтаксических конструкциях и голосовых модуляциях. Сначала мы сидели внутри, но потом взяли стаканы и вышли на балкон, ведь ночь так прекрасна. Не знаю, в какой момент и почему мы завели речь об охоте на нацистов. Может, я упомянул встречу с Визенталем. Но Майк говорит об этом. И не об охоте, а об убийствах.
Не всегда было время объяснять, в чем дело, рассказывает он. Мы убивали молча и уходили. А иной раз увозили их куда-нибудь и объясняли, что к чему. Где-нибудь в поле или на складе. Одни плакали и во всем сознавались. Другие угрожали. Третьи молили о пощаде. А некоторые ничего толком и сказать не могли. Если у этого человека гараж был, случалось, и туда отводили. Веревку на стропило, петлю на шею. Ставили его на крышу автомобиля, садились за руль и выезжали из гаража. А потом возвращались проверить, умер ли он.
Мы, я верно услышал? В каком смысле мы? Ты хочешь сказать, Майк, что и сам был среди мстителей? Или это обобщенное мы — мы, евреи, — и ты просто себя к ним причисляешь?
Он описывает другие способы убийства и опять использует не вполне понятное мне «мы», потом отвлекается и рассуждает о моральном оправдании убийств нацистских военных преступников, которые иначе никогда не предстали бы перед судом — в этой жизни, они ведь скрывались под чужими именами, залегали на дно — в Южной Америке, например. А дальше Элкинс переходит к теме вины вообще: не только тех, кого убивали, но и тех, кто убивал, если только они в чем-то виноваты.