Звук из далекого прошлого, когда носились по скованной льдом Волге нарядные сани, полные хмельных и веселых колонистов, – и в полный радостного ожидания адвент, и в рождественскую неделю, да и в любое зимнее воскресенье, когда захочет душа восторга и упоения быстрой ездой. Звук приближался, нарастал; к нему мешались чьи-то возбужденные голоса, женский визг, обрывки смеха и песен. Вот показались в утренней мгле и сани, запряженные тройкой: летят к Баху, брызжа снегом из-под полозьев.
Он стоял не шевелясь и наблюдал, как надвигается на него это шумное многоголосое облако. В санях уже заметили его – засвистели, приветствуя. Подъезжая, притормозили слегка – и какой-то парень, румяный, белозубый, соскочил, побежал к Баху, утопая в снегу и размахивая меховой шапкой. Улыбался широко, искренно, как родному и любимому человеку; казалось, еще секунда – и расхохочется от радости. Подбежав, хотел было сказать что-то, раскрыл рот, но только захлебнулся собственным весельем – рассмеялся счастливо, обнял крепко, хлопнул Баха по спине – пахнуло здоровым молодым по́том, табаком, водкой, ржаным хлебом – и тут же помчался обратно, догонять своих.
– Радуйся, дядя! – закричал уже напоследок, обернувшись. – А то ведь так и помрешь, не узнав! Республика нынче родилась – советская республика немцев Поволжья!
Бах стоял в снегу неподвижно. Смотрел на непонятных людей, слушал непонятные слова, которые с каждой секундой становились тише – сани быстро удалялись.
– Да здравствует! – кричали вдали, уже еле слышно. – Да здравствует шестое января тысяча девятьсот двадцать четвертого! Да здравствует новая республика! Да здравствует Владимир Ленин – наш великий и бессмертный во-о-о-о-ождь!..
А вождь умирал. На неподвижном восковом лице его, скуластом, с круглыми ямами глазниц, лежал бледный свет январского солнца. К вечеру, когда воздух густел и синие тени выползали из-под предметов, доктора позволяли раздвигать портьеры, и сейчас комната была наполнена вялыми закатными лучами.
Тускло-рыжая борода, заметно поредевшая за полтора года изнуряющей, не поддающейся лечению болезни, торчала поверх простыни, натянутой под самый подбородок. Пергаментная кожа собралась в крупные жесткие складки – вдоль скул, вокруг глаз и ушей, на буграх черепа. Прикрытые веки были морщинисты, почти без ресниц. Под простыней едва угадывалось тело – плоское, невесомое. Грудь не вздымалась, лишь изредка слышалось усталое сиплое дыхание.
Медицинская сестра в белом, слегка измятом за сутки дежурства халате дремала, неудобно откинув голову на спинку высокого кресла в полотняном чехле и зябко скрестив ноги в обрезанных валенках. Топили в Горках щедро – паровое отопление работало превосходно, без перебоев, еще со времен бывшего хозяина имения генерал-майора Рейнбота; но больному был предписан свежий воздух, и каждый час медсестра, набросив на плечи пуховый платок, открывала фортки, впуская в спальню морозные вихри вперемешку с мелкими ледяными иглами, – оттого в комнате всегда было прохладно.
Где-то в глубинах дома тяжело ударили часы, и медсестра проснулась. Пахло йодом, кипяченым молоком, духом страдающего пятидесятитрехлетнего тела – пора проветривать спальню. Поднялась; осторожно ступая по скрипучему, давно не тертому паркету, прошла к окну. С усилием потянула на себя плотную деревянную раму: остро пахнуло свежим снегом. Отчетливо послышался шум мотора, и скоро у главного подъезда остановился автомобиль. Из машины выскочила невысокая плотная фигура и, прижимая к ушам мохнатую шапку, поспешила в дом.