Он знал историю с поволжскими колониями изнутри: сам занимался тогда делами национальностей, кто-то в Политбюро даже называл его в шутку “пастухом народов”. Сам встречался с делегацией из Поволжья, прибывшей “за самоуправлением”; сам докладывал о встрече вождю; сам отбивал телеграмму в Саратов о “согласии Правительства на самоуправление немецких трудящихся масс на социалистических началах”. Своими руками создал на берегах Волги Немецкую коммуну – эдакую маленькую ручную Германию, напрямую подчиненную правительству в Москве. В какой-то мере, можно сказать, воплотил мечту вождя.
Через несколько лет, однако, самым прозорливым стало ясно: засланные во вражеский стан Хансы и Петеры не справлялись. Экспорт революции оставался мечтой (в первую очередь – мечтой вождя, который как раз в то время ощутил первые признаки надвигающейся болезни). Тогда поволжской “Германии” была определена более скромная, хотя все еще достойная роль: стать пусть не орудием строительства коммунизма, но его агитационной витриной – для Германии Веймарской. И украшение для этой витрины было придумано богатое – статус автономной республики. Свой государственный язык, своя конституция – не слишком ли щедро для маленького отсталого народца, отщепившегося от старой родины, но так и не сумевшего врасти в новую, до сих пор сохранившего уклад жизни восемнадцатого века, не умеющего сложить и двух слов по-русски?
Пару недель назад гость сам провел закрытое заседание Политбюро, на котором обсудили и одобрили реорганизацию Немкоммуны в республику. Сам подписал соответствующее постановление. Подписал с тяжелым сердцем: до сих пор не мог решить для себя, было ли образование Немецкой социалистической республики результатом политической инерции, уступкой смертельно больному вождю, памятью его воле – или действительно нужным шагом. Иными словами, было ли дитя мертворожденным или имело шансы жить? Как бы то ни было, он стал крестным отцом этому нежеланному младенцу. А настоящий отец – вон он, лежит в соседней комнате; изношенное сердце его отстукивает последние усталые удары…
Неподвижно сидевшую в кресле медсестру била крупная дрожь; ноги, хотя и обутые в валенки, закоченели. Она ощущала, как каждый ее выдох превращается в плотный сгусток белого пара, но видеть этого не могла – в спальне было уже темно. Должно быть, в белый окрашены и редкие хриплые выдохи умирающего…
Дверь в бывший кабинет по-прежнему была приоткрыта, гость все еще находился там. За чернотой окна терпеливо тарахтел автомобиль.
Дочь
Когда бубенцы отзвенели, а поднятая санями снежная пыль растворилась в воздухе, Бах заметил, что облака над Волгой разметало в прозрачные клочья, сквозь которые глядит густо-оранжевое солнце. Острые лучи резали сизое небо, и синеющую вдали горстку гнадентальских домов, и бескрайний снеговой покров на реке, пока еще темно-голубой, но уже прошитый часто алыми и желтыми искрами.
Бах представил, как проснется Клара – в мокрой от пота и родовых вод исподней рубахе, посреди успевшей остыть комнаты, дрожащая от усталости и озноба: перед тем как уйти, он не догадался подтопить печь. Постоял немного, слушая тишину и наблюдая, как разливается по сугробам сияющий розовый свет. Развернулся и пошел домой, наступая на свою длинную, в полреки, фиолетовую тень.