– Что ты, Диночка?
– Смотри… гаджо! Ой, позови скорее Сеньку! Нет, лучше я сама!.. – не договорив, Дина вскочила и бросилась бегом, на ходу крича: – Сенька, Сенька, яв адарик, яв сыгэдыр[31], ну!
Испуганная Мери заглянула в палатку.
Рябченко лежал, приподнявшись на локте, улыбался: из полутьмы ярко блестели зубы. Увидев Мери, просунувшую голову в шатер, он немного смущенно кашлянул. С запинкой поздоровался:
– Добрый вечер…
– Лачи бэльвель…[32] – от растерянности ответила по-цыгански Мери. – Господин… товарищ… Григорий Николаевич, зачем вы поднимаетесь? Вам ни в коем случае нельзя, лягте обратно! Хотите пить? Или приподнять подушку? Или сменить повязку? Дайте я посмотрю… Может, хотите поесть? Я сейчас принесу…
– Нет… спасибо. Все хорошо. Я просто слушал песню. Это ты… это вы пели сейчас?
Мери растерялась окончательно: и оттого, что раненый был так молод, не старше ее погибшего на войне брата, и оттого, что он сам был смущен не меньше ее и не знал, на «вы» или на «ты» обращаться к сунувшейся в шатер цыганской девчонке, и оттого, что пела действительно она… Княжну спас шагнувший в шатер Сенька.
– О, товарищ комроты! И уже вскакивать собрался? Не дело это, Григорий Николаевич, вы лежите, лежите! Хотите, я братьев кликну, мы вас из шатра вытащим? Воздуху примете? Сейчас баба моя подойдет, перевяжет заново… Динка! Динка! Где ты там?
Дина не показывалась.
– Мэ коркори скэрава саро[33], морэ, – произнесла Мери, подходя и садясь возле Рябченко. – Покажите грудь. Не шевелитесь. Если будет больно – говорите, не терпите. Сенька, посвети.
Рябченко вел себя послушно и за все время, пока Мери меняла повязку, не пошевельнулся. Но она, не поднимая глаз, постоянно чувствовала на себе его взгляд, и это мучило ее так, что дрожали руки, и девушка боялась причинить боль, а оттого пальцы тряслись еще сильнее.
– Это вы со мной возились все время? – спросил Рябченко.
– И я… И другие… Повернитесь, пожалуйста. И лучше молчите, вам пока вредно разговаривать.
– Как вас зовут?
Мери сделала вид, что не услышала. К счастью, Рябченко не переспрашивал. Закончив перевязку и наспех покидав грязные бинты в таз, она пошла к выходу из шатра и успела еще услышать, как раненый вполголоса спрашивает Сеньку:
– Это твоя жена или сестра?
– Сестра жены, – подумав, нехотя буркнул тот. – И вот что, товарищ комроты…
– Я уже комполка, Смоляков.
– Да? Ну, поздравляю… Вы, товарищ комполка, уж имейте в голове на всякий случай: здесь, в таборе, баб трогать нельзя. И говорить им все, что в башку взбредет, тоже. Ни мужним, ни девкам – никаким. Закон такой. Вы уж цыган моих уважьте.
Мери вся вытянулась в струнку, ожидая ответа Рябченко, и тот действительно ответил что-то, но коротко и так тихо, что она не расслышала. Но Сенька, кажется, остался полностью доволен и, выйдя из шатра, громко позвал:
– Эй, Петро, Ваня! Колька! Пособите гаджа вытащить! Ему наши песни понравились!
– Оживело вовсе, стало быть, твое начальство, коли песен просит? – полюбопытствовал дед Илья, подходя к шатру. Следом налетели молодые цыгане, захохотали, зашумели, разом в двенадцать рук подхватили старую перину вместе с командиром и под протестующие вопли Мери, уверенной, что подобные перемещения для раненого вовсе не полезны, вынесли Рябченко к большому костру. Набежали цыганки с подушками, и вскоре раненый был устроен со всеми удобствами.