– Софья Николаевна… Софьюшка… Ты не бойся. Слышь, не бойся, матушка моя… У меня девки-то нетронутые были, я ученый, мучиться тебе, даст бог, не придется… А не хочешь – вовсе не притронусь, уйдешь какой пришла… Ну, что ли? Скажи, как лучше-то тебе?
Боли больше не было. Отвращения тоже. Слезы не вставали в глазах, тошнота не подступала к горлу, и Софья была уверена, что обморока с ней уж не случится, хотя от выпитого в ресторане вина отчаянно кружилась голова. «А, что теперь… – словно сквозь сон подумала она, чувствуя, как пальцы Мартемьянова вытаскивают шпильки из ее прически, и освобожденные пряди волос щекочут лицо и плечи. – Теперь уж все равно. Стало быть, судьба… Пусть». И, отбросив назад тяжелые, не дающие дышать волосы, она сама обняла за шею стоящего перед ней мужчину и тут же задохнулась от его поцелуя, и луна в окне, опрокинувшись, полетела прочь.
…Глубокой ночью за окном совсем стихли шорохи. Небо еще было темным, но луна уже незаметно уходила за башни собора. Софья лежала на спине, запрокинув руки за голову, и остановившимися глазами следила за тем, как по стене скользит тающий лунный свет. Рядом было тихо, но она чувствовала, что Мартемьянов не спит.
– Соня… – наконец послышался хрипловатый шепот. – Заснула?
Она не ответила, но Федор уже поднялся на локте рядом с ней, и тень от его головы шевельнулась в лунном луче.
– Ты бы не молчала, матушка, а? – так же шепотом попросил он. – Ну, скажи, совсем, что ль, тебе худо было? Грешен, разумение утратил… Все вино это проклятое, немчиновское! Пьется, как квас, а соображение всякое напрочь теряется… Соня, да ты отзовись! Хоть ругайся, что ли… Жива аль нет?!
– Жива, – понимая, что молчать далее глупо, со вздохом произнесла Софья. – И я ведь это вино с тобой пила, Федор Пантелеевич. Наверное, тоже… соображение потеряла. Ничего. На части не развалилась, сам видишь.
Она сама удивлялась тому, что так спокойна. В душе было пусто, тихо и безмятежно. Единственным четким чувством оказалось облегчение от того, что теперь окончательно сожжены все мосты. Сильной боли, к ее изумлению, не было, хотя Мартемьянов на несколько мгновений действительно «утратил разумение» и она едва удерживала крик, опасаясь, что Марфа за стеной проснется и ринется ее спасать. Порванную, испачканную кровью, безнадежно испорченную рубашку Софья стянула и сейчас лежала в чем мать родила, равнодушно отметив собственное бесстыдство – подумать только, ни разу в жизни даже перед Марфой голой не показывалась, два часа назад в театре декольте мантилькой прикрывала, а сейчас…
Горячая, жесткая ладонь осторожно легла на ее плечо. Софья вздрогнула, только сейчас почувствовав, как замерзла. Но Мартемьянов понял ее жест по-своему и сразу же убрал руку. Софья невесело улыбнулась в темноте. Вслух сказала:
– Федор Пантелеевич, можно, спрошу тебя?
– Что, Соня?
– Акинфий Зотыч – это кто?
Рядом – молчание. Она не особенно рассчитывала на то, что Мартемьянов ответит, и задала вопрос, чтобы отвлечь Федора от своего голого плеча. Тишина затянулась надолго, луна успела уйти из комнаты, впустив вместо себя плотную предрассветную мглу, и Софья уже начала подремывать, когда рядом послышалось – тихо и недовольно: