Почему-то повело ее в эту пору на древнюю историю. Читая про Авентинский холм, где стоял Капитолий и куда поднимались Август, Помпей и Юлий Цезарь, она представляла, как в тамошнем небе ревут теперь английские бомбардировщики. А возле храмов Изиды и Озириса, где Клеопатра пировала с Марком Антонием, виделся ей почему-то долгожданный второй фронт, не «бои местного значения», а именно второй фронт, который даст передохнуть ее Штубу и другим сотням, тысячам и даже миллионам наших солдат и офицеров. И бывшие владения царицы Савской казались ей подходящим плацдармом, и развалины Карфагена могли пригодиться для высадки воздушного десанта, и остров Кос в Эгейском архипелаге тоже годился бы для разворачивания настоящей войны союзниками, недаром там пролетали первые аэронавты — Дедал и Икар.
— Хитренький вы, Уинстон, — шептала она, разглядывая карту, которую держала под подушкой, — и вы, Айк, хитренький. Ждете-поджидаете, тушенку нам посылаете! Ладно же!
Ночами она командовала союзными войсками, смещала всех ихних маршалов и посылала туда своих почему-то любимых Чуйкова и Рокоссовского, «на которых можно положиться». И конечно, Штуба. Если он жив.
Что он жив — она, впрочем, нисколько не сомневалась. Штуб не мог умереть, во всяком случае — умереть окончательно. Так считала Зося.
Да, он был жив. Он получил орден Ленина, потом Красное Знамя, потом Отечественную войну первой степени и еще орден Ленина. Об этом писал ей аккуратным почерком Ястребов, которого она и в глаза не видела.
Он же вызвал ее для свидания с мужем за два месяца до Дня Победы, когда Штуб должен был вот-вот возвратиться в расположение наших войск. Случилось, однако, так, что возвращение Штуба прошло весьма негладко, оно чуть не стоило ему жизни. Прилетев к мужу на самолете, Зося застала его уже в госпитале. Штуба сводило от невыносимых болей. Когда она вошла к нему, он лежал один в маленькой высокой белой палате, неузнаваемо исхудавший; от лица остались одни очки. Ей показалось, что он умирает.
— Нет, — сказал Штуб, — и не собираюсь.
— Это только царапина? — спросила Зося сквозь слезы.
— Как давно я не читал никаких книжек, — вздохнул он. — А откуда это про царапину?
— Не помню, — стараясь сдержать слезы, сказала она. — Понятия не имею.
И попросила:
— Возьми меня к себе. Пожалуйста. Я не могу больше.
— Куда? — кусая спекшиеся от жара губы, осведомился он.
— На свой фронт.
— У меня нет своего фронта, — как бы сострил он. — Понимаешь, Зосенька? Никакого у меня своего фронта нету.
— Не смешно! — сказала она.
А он и не собирался говорить смешное. И не острил. Он сказал правду, он всегда ей говорил правду или не говорил ничего.
— Это невыносимо страшно, — прошептала она. — Я не могу больше с тобой расставаться.
— Дело, Зосенька, идет о жизни и смерти человечества, — облизывая пересохшие губы, словно читая книгу, ровным голосом заговорил он. — Тяп и Тутушек, не говоря об Аликах, уничтожают тысячами в газовках, в газовых камерах, — можете вы это себе представить, любящие матери и обожающие жены? «Быть или не быть» человечеству на земле — так вопрошал старик Шекспир?