Могла ли она тогда предположить, что жизнь так сложится?
Могла ли представить себе, что будет звонить в Ереван и плакать потом только потому, что его нет дома?
И ревность Бабы-Яги!
Ну чем она виновата, что Оганян ненавидит ее сводную сестру. Даже фамилии у них разные — Габай и Вересова. Ах, да разве все объяснишь!
Купив пирожок в коммерческом магазине, она пошла к остановке автобуса. Попутную не дождешься, а автобус наверняка встретит Рахим, и все начнется сначала. А впоследствии ее, конечно, будут презирать за то, что она покинула свой пост. Интересно, эти, которым ведать надлежит, вроде товарища Караваева, могут хоть представить себе, каково в таких вот отвратительных переплетах нести свою почетную вахту. Обычно пишется, что Икс испугался того, что надобно ходить в сапогах, или «соскучился» по театрам. Ну и соскучился! Соскучиться тоже не грех: хороши театры, по которым и соскучиться нельзя, да только дело не в этом. Если из-за сапог — суди по всей строгости, но если из-за рахимов — заступись! Нет, товарищ Караваев и товарищ Романюк просто сделают вид, что никакого Рахима и в помине нет.
А он, конечно, ее ждал!
В картинной позе сидит на камне, конь пасется, пофыркивает. И далекое море шумит, и золотая луна светит — так он обычно выражался.
— Здравствуйте! — произнес он, подходя к ней и еще издали кланяясь — для этого он сгибался в поясе. — Здравствуйте, дорогая.
— Здравствуйте, — ответила она с ненавистью.
— Какой вечер чудесный, тишина какая струится…
Она молчала, завидуя тем, кто ехал дальше в разбитом автобусе.
Руки она не подала. Ее тошнило, когда он целовал ее руку.
— Я звонил из совхоза, — сказал он. — Товарищ Романюк мне разъяснил, что вы уже убыли от него…
— А он вам не разъяснил, зачем я к нему приезжала?
Хамрадов молчал. Лунный свет ярко и безжалостно освещал его немолодое, костистое, скорбное лицо.
— Нет, — сказал он, — разъяснений не было. Но я… догадываюсь.
— Тем лучше. Я вас предупреждала!
И тут с ней сделалась истерика, она не выдержала. Ей сладко и душно перехватило горло, она затопала ногами и закричала так громко и не похоже на себя, как не кричала никогда в своей жизни. Она закричала о том, чтобы он немедленно убирался, чтобы он оставил ее в покое, что он отравил ее жизнь, замучил, довел до кликушества. Ее била дрожь, слезы текли по лицу, она понимала, что с ней отвратительная истерика, ей было стыдно и гадко, но она не могла себя заставить замолчать.
— Я вас ненавижу! — кричала она. — Вы мне противны, я люблю другого человека, а в вас и гордости нет, ну чего, чего вы ко мне пристали, зачем? Уйдите, оставьте меня, убирайтесь, вы же старик, посмотрите на себя, найдите себе старуху и женитесь на ней. Вы не даете мне жить, понимаете — жить, я должна работать, думать, отдыхать, вы отравили, опаскудили мне работу, я ненавижу из-за вас даже это море…
— Любушка! — со сладким стоном сказал он. — Любушка, мое сокровище, не надо так, Любушка!
Она повернулась и, плача, побежала от него по каменистой, блестящей в лунном свете дорожке. А он бежал за ней, позабыв своего картинного коня, красивый, хоть и седой человек, обезумевший от любви, — таким ему, наверное, все это представлялось.