— Ну?
— Человек умер, — жестко сказал Саинян и с этого мгновения перестал улыбаться. — Этот человек умер, но те, кто эвакуировался, — живы. Впрочем, подробности потом. А дальше пошло лучше. Мы открывали открытые Америки, очень много было этих Америк, я был главный оператор, и когда мы отыскали профессора, он нам рассказал, что все эти Америки открыты не позже как в последнюю четверть прошлого столетия. Впрочем, это нас не обескуражило. Мы оперировали, и лечили, и, конечно, читали. И у нас была одна сестра, в прошлом оперная певица. Она хорошо, с выражением читала. Читала в операционной, а мы работали. Мы переспрашивали: «Как, как, Ольга Николаевна?» — и оперировали так, как там было сказано. И читали по ночам. И ели лис.
— Какой — лис?
— Лисиц. Муж нашей Ольги Николаевны был директором хозяйства, в котором выращивали чернобурых лисиц. Шкурки лисиц он сдавал по принадлежности, а мы ели мясо. И держались на ногах. Больных и раненых мы не рисковали кормить лисицами — про них везде сказано: «Мясо лисиц несъедобно». Конечно, оно было несъедобным, но мы работали по двадцать часов в сутки безотказно. И недурно работали…
— Значит, вы уже настоящий хирург? — спросила Люба.
— В том смысле, в каком обезьяна может быть хирургом, — сказал Вагаршак. — В этом смысле — да.
— А почему же вы бросили работать?
— Я не бросил, — сурово ответил Вагаршак. — Когда эти трое вернулись, а они вернулись, потому что фронт был отброшен, — они сказали, знаете что?
— Нет. Не знаю, — испуганно произнесла Люба. — Что-нибудь очень дурное?
— Они сказали, что мы остались, чтобы дождаться немцев. И что всех оставшихся научил остаться Вагаршак Саинян, что при его биографии совершенно понятно. Тут-то бы мне был и конец, если бы не тетка Ашхен.
— А эти мерзавцы?
— Знаете, есть старая пословица про малину, — сказал Вагаршак. — Если кто идет в лес по малину, упустив время, ему есть один выход: кого встретил с полной корзинкой, от того и отсыпь…
Было поздно, и старуха с кукишем на затылке, причитая по поводу несказанной Любиной красоты, уложила ее спать со свежевымытыми внуками на печку. Двое сразу уткнулись в нее носами, как котята, а Люба, засыпая, думала: «Только ты! Ты один на земле! Ты со своим вопрошающим взглядом, с тем, как ты не умеешь драться и дерешься! Ты — с твоими золотистыми зрачками, зябнущий, еще совсем мальчик. Господи, где же это сказано: „Настоящий мужчина — это взрослый мальчик!“ Ты, только ты!»
Свежевымытые внуки, наевшись гороховой каши и какой-то таинственной местной еды военного времени под названием «енютина», как и предупреждала старуха, очень шумели во сне, Люба же сквозь легкий сон все думала и думала свои совсем новые думы и к утру поняла, что любит первый раз в жизни. «И последний, — твердо решила она. — Его мне хватит на всю жизнь. Только бы у него никого не было. Впрочем, если есть — отобью. А если не отобью — умру. Мне без него нельзя жить, да и он без меня пропадет».
Внуки уже слезли с печи. «О, вышли на работу!» — сказала им бабка, когда они застучали ложками, подвывая, что гороховая каша пригорела. Вагаршак шумно умывался у рукомойника — Люба все лежала. Теперь ей было страшно, что она все выдумала, что никогда он не обратит на нее никакого внимания, что жизнь без него — не жизнь.