Но каким-то чудом мы выдержали первые пять лет этого непродуманного, неудачного опыта над живыми мужчинами и женщинами. Не знаю, как это получилось, мне известно только, что мы стали живыми свидетельствами человеческого упорства и решимости. Было бы неверным утверждать, что Англия предоставила нам еще один шанс. Мы не получили никакого шанса – ни первого, ни последнего. Скорее мы действовали так, как советовал нам внутренний голос. Одни из нас просто поклялись выжить и, выжив, заторопились на родину или только стремятся к этому. А другие решили начать все заново – с тем, что мы теперь имеем. Я отношусь ко вторым, таким, кто, будучи каторжником, упорно трудился, не доставлял хлопот властям, не подвергался наказаниям, не предавался порокам и старался быть полезным. Получив помилование или отбыв срок каторги, мы осели на своей земле и занялись непривычным делом – фермерством.
Как много потеряла Англия – ум, изобретательность, выносливость, упорство! Перечень ее потерь мог бы занять несколько страниц. А сколько еще хороших, работящих людей прозябает в каменных и плавучих тюрьмах? Что случилось с Англией, неужели она ослепла, если выбрасывает такое сокровище, как никчемный мусор?
Справедливо будет заметить, что лишь немногие из нас имели представление о том, из какого мы сделаны теста. Сам я об этом даже не догадывался. Прежний тихий, терпеливый Ричард Морган, которого не привела в ярость даже потеря трех тысяч фунтов, умер. Он был бездеятельным, удовлетворенным, лишенным тщеславия и ничтожным. Он скорбел лишь о том, о чем скорбят все люди, – о потере близких. Ему были присущи самые распространенные человеческие пороки – потакание своим прихотям и поглощенность самим собой. У него были свои маленькие, ничем не примечательные радости и добродетели, такие же, как у многих других людей, – вера в Бога и свою страну.
Ричард Морган восстал из пучины боли и увидел, что чужая боль порой бывает острее собственной. Он ничего не принимает как должное, он говорит лишь тогда, когда это необходимо, он готов отдать жизнь за своих близких и свое имущество, он никому не доверяет и полагается на одного-единственного человека – на самого себя.
Джимми, наша трагедия заключается в том, что мы вывезли из Англии самое худшее, что в ней было, – хладнокровную надменность тех, кто правит и распоряжается нами, неписаные законы, по которым лучшими людьми считаются высокопоставленные и богатые, стигматы нищеты и низкого происхождения, смешную веру в то, что монарх и церковь никогда не ошибаются, презрение к незаконнорожденным.
Поэтому я боюсь, что на моих детей ляжет бремя и моих грехов, а не только их собственных. Но я надеюсь, они обретут то, чего никогда не добились бы мои бристольские потомки. Здесь им хватит пространства, чтобы расправить крылья, Джимми, хватит места, чтобы выйти в люди. О чем еще я могу молить Бога?
Я думал, письмо получится длинным, но теперь вижу, что уже сказал все, что хотел сказать. Береги себя, позаботься о Стивене, который увозит с собой мою любовь, и пиши. Корабли из Англии теперь прибывают сюда каждые шесть месяцев, на Норфолке запасаются пресной водой суда, плывущие в Нутка-Саунд и Отахейт. Если повезет, ты получишь следующее мое письмо прежде, чем я обзаведусь целым десятком малышей. Китти любит детей, а я слишком слаб, чтобы отталкивать ее, когда она льнет ко мне.