Незаметно за разговором мы съели принесенные Франей конфеты. Я придвинулся еще ближе, и Франя не отодвинулась — уже было некуда.
— Бедная девчинка, — вырвалось у меня с полушутливой искренностью, и неожиданно для себя я поцеловал ее в щеку.
Франя на мгновение замерла и вдруг содрогнулась в непонятном, беззвучном плаче.
— Ну что ты? Ну что? — испуганно повторял я, принимаясь целовать ее мокрое от слез лицо, которое она упрямо закрывала руками. Потом стала медленно успокаиваться, притихла и беспомощно улыбнулась сквозь слезы.
— Ты извини меня...
— Ну, ничего, ничего. Успокойся...
— Извини, пожалуйста. Я уже сто лет не плакала. Знаешь, неплохо они ко мне относятся, но не могу же я заплакать при них. Почему — не знаю, но не могу. Все-таки это слабость, а мне не хочется оказаться слабой. Два года одна-одинешенька. И вдруг ты... Извини меня, Митя!
— Я понимаю, успокойся...
Понемногу она овладела собой, успокоилась, пригладила ладошкой растрепавшиеся волосы и стала для меня еще более понятной и близкой.
— Это же надо! — еще сквозь слезы улыбалась Франя. — Бедная моя мамочка. Если бы она дожила до этого часа. Все выбирала для меня ребят. С кем ни пройдусь, так она: то чересчур длинный, то короткий, то смешно шмыгает носом. А тот неприметный, а другой не комсомолец. Ты же комсомолец, наверно? — спросила она совсем уже весело.
— Комсомолец, комсомолец, не беспокойся, — полушутя сказал я. — А что мама — партийная?
— Была партийная.
— А отец?
— Отец? — переспросила Франя и замерла, собираясь с ответом. — Враг народа. Вот так! В тридцать седьмом взяли — и пропал. Мама потом отказалась от него — ради меня. Да и ради себя тоже. Еще молодая была, красивая.
— Отец руководителем был?
— А то как же! В органах работал. Еще с революции. Он же с Дзержинским в одной тюрьме сидел. Дзержинский его в Минск направил. Работал, старался, мы его почти и не видели. Только однажды, помню, был выходной или, может, праздник какой. Поехали на речку рыбу ловить. Правда, ловил один папа с удочкой, мама на лужке цветы собирала, а я бегала по отмели, мальков разгоняла. Очень мне это нравилось, маленькая была. Потом просила отца — съездим еще. Он обещал, но все не получалось — некогда и некогда. А однажды говорит: сегодня на работу не иду, буду отдыхать. Сел на кровать и сидит. Я стала приставать: поедем на речку. А он в ответ: нет уж, не поедем. Досидел так до ночи, а ночью его и взяли. Так и не пришлось мне съездить на речку.
Серые сумерки плотно окутали башню, черепичную крышу, окрестности. Уже не стало видно ни городка, ни гор, ни дороги. Исчезли из виду и мои позиции. Городок утонул в туманном полумраке, лишь дымы от пожарищ светлыми космами тянулись куда-то над городскими крышами.
— И я своих с сорок первого года не видел. Не знаю, остались ли живы, — сказал я, невольно проникаясь ее заботой.
— У меня никого не осталось. Маму немцы повесили в Минске. Как партизаны их гауляйтера подорвали, немцы стали хватать подпольщиков, партизан да и простых обывателей. И маму схватили тоже.
— А ты как же? Одна...