Встречаемся с Наташей Водяновой в баре парижского «Бристоля». Она только что открывала показ Стеллы Маккартни, так что все еще в образе и с подиумным макияжем. Она постится и просит приготовить ей вегетарианскую пасту, но когда эту пасту приносят, обижается как ребенок: «Но ведь это выглядит как baby food, а я же нормальный человек! Пусть шеф приготовит какой-нибудь вкусный соус, он же умеет!» Соня, которая в какой-то момент присоединяется к нам, заказывает большое блюдо с рыбой под каким-то пенным соусом – и выглядит в этот момент старше Наташи, у которой совсем детское обиженное лицо. Наташа уже несколько лет соблюдает диету по группе крови, в которую искренне верит. А я, похоже, больше не верю ни в одну чудодейственную диету, и даже водяновская лучезарная красота не манит меня в мою кровавую третью группу. Когда Наташа уходит, Соня меня спрашивает: «Почему так несправедливо устроено, что кто-то такой красивый, как она, а кто-то нет?» Ну вот, дожили. Там, где начинается сравнение, начинаются все женские комплексы и страдания. «Соня, не смей, ты самая красивая, ты похожа на себя и ни на кого больше». Она смотрит на меня недоверчиво и грустно: «Ты хоть видела, какая она худая?»
Мне все труднее заставить себя ходить на обязательные светские тусовки. При этом отказывать я по-прежнему не научилась, хотя бесконечно учу коллег «высокой культуре отказа». Если мне звонят лично, у меня язык не поворачивается сказать: «Извините, не смогу». Говорю: «Да, обязательно, конечно, буду». И сама искренне верю, что буду. Но чем ближе час, тем отчетливее желание остаться дома. Та самая смесь свободной воли и лени, которая когда-то заставила меня, семилетнюю, развернуться на пустыре. Я спрашиваю у Сони: «А может, не ходить?». Она смотрит укоризненно: «Ну, мама, ты же пообещала». – «А если я вдруг заболела?» – «Но ты же не заболела!» В восьмидесяти случаях из ста я все-таки остаюсь дома. А если заставляю себя пойти, то, совершив обязательный ритуальный обход знакомых, сбегаю через полчаса. Это не связано с боязнью людей – с годами я все-таки научилась их не бояться и говорить с кем угодно и о чем угодно. Как будто я берегу энергию, которой и так мало осталось. Срабатывает какая-то защитная сила организма.
Любопытно, что я никогда не пью и не ем на тусовках – и это при всех моих съедобных страстях. Почему-то там мне совсем не вкусно, равно как и на больших ужинах с рассадкой. Я готова заплатить 500 евро за ужин вдвоем с Лешей в гастрономическом ресторане, но не пойти в тот же ресторан, если там официальный ужин ровно с тем же меню. Просто кусок в горло не пойдет. Все силы уйдут на что-то другое.
Мой психоаналитик, блестящий юнгианский психотерапевт Татьяна Ребеко, ворошит мои детские воспоминания. Она все время пытается показать мне, какой чудовищной, мучительной была жизнь моего отца в детском и в подростковом возрасте. Сын сосланного врага народа – еврея и рано умершей от рака матери. Наверное, она права, но папа всегда казался таким счастливым и легким человеком. При этом я вспоминаю последнюю строчку папиного машинописного текста, найденного мной после его смерти: «Если Бога нет, то ничто не имеет смысла. Абсолютно никакого смысла». А ведь он никогда не был верующим человеком, хотя говорил мне, что хотел бы им быть. Я так мало о нем знаю. Где он провел войну? (Где-то в Сибири, в эвакуации, но с кем, у кого, что за люди были рядом?) Знаю, что о нем после войны заботились его еврейские тетушки, но не помню их совсем. Какие-то имена и лица всплывают в тумане. Тетя Соня? Тетя Гиля? Тетя Броня? Почему я никогда не расспрашивала? Теперь спросить некого. А где моя бабушка, мамина мама Вера Дмитриевна, была в блокаду? Я помню ее рассказ про последний поезд из Ленинграда (согласно легенде, предыдущий, на который не удалось сесть, разбомбили) и встречу с мамой в какой-то деревне. Что за деревня? Где прошли пять лет войны? Почему мы в детстве так равнодушны к собственной истории?