которому поверяются чувства, воспоминаниям нет дела до нечистой совести. Поэтому все это здесь неуместно по тону и не к месту по времени» (курсив автора).
Мне это странно читать. Я столько знаю страдательных воспоминаний, изживающих блокадный стыд. А дневники, наоборот, часто просто констатируют факты.
Есть много блокадных семей, где не хотели вспоминать блокаду вовсе, где совсем не говорили о ней с детьми. Заговорили только с внуками, когда она превратилась в далекую историю, почти страшную сказку, обрела мифологические рамки. И при этом у многих вспоминающих есть ощущение, что они обязаны поделиться, что это их долг. Одна из моих «блокадных девочек», Зоя Смирнова, с трудом насобирала денег, чтобы издать свои воспоминания маленькой брошюркой смешным тиражом. Пусть хоть что-нибудь останется! Кто будет это читать? Мои дети категорически защищаются от ужаса во всех формах. Не хотят смотреть грустные фильмы, не хотят читать печальные книжки. Исторические кошмары они готовы воспринимать только в форме страшных сказок. Это нормальное детское (человеческое) желание убежать от боли, заслониться от нее. Потому что кошмар может повториться – и повториться с тобой. Жить ведь с этой мыслью невозможно. Ваня и Соня мучаются в иерусалимском музее Яд Вашем. Страдают, когда я показываю им «Список Шиндлера» и «До свидания, дети». Мы с Лешей говорим друг другу, что они это знать должны. А кому должны? Почему должны? И как должен выглядеть исторический ужас для детей? Как можно издать для них книгу о блокаде? Как какую-нибудь «Драконологию» или «Необъяснимые явления»? С открывающимися конвертиками с похоронками? С переворачивающимися желтыми состаренными листочками дневника Тани Савичевой? С рисунками блокадных детей? С кнопками, включающими звук метронома или сирену? С отрывающимися карточками на хлеб? Такая книга невозможна, потому что предполагает развлечение, игру. А к игре с блокадой мы не готовы – ни в жизни, ни в литературе.
В интернете – дискуссия вокруг стихотворения о блокаде Василия Пуханова. Начались вопли о кощунстве. Стихотворение как бы про каннибализм, но дело не в этом. Дело в форме, которая задевает сильнее содержания. Четырехстопный «детский» хорей («В Ленинграде, на рассвете, / На Марата, в сорок третьем / Кто-то съел тарелку щей / И нарушил ход вещей») несет в себе игровой заряд, вроде бы не уместный при прикосновении к этой теме. А почему, собственно, неуместный? Опера о блокаде или холокосте возможна, а оперетта – нет? Есть темы, не укладывающиеся в определенные жанры? В восприятии блокадной темы никто не готов к постмодернизму. Все-таки когда речь идет о запредельных страданиях, ирония и игра даются сложно. Я вот тоже ругаю Ломагина за то, что он к блокаде подошел как историк, а не как ленинградец или просто не как человек. Никакие границы так жестко не охраняются, как жанровые. Причем целой армией добровольцев.
В эти морозные дни в Питере часто вспоминают блокаду. Все говорят, что центр совсем не чистят, что всюду образовались горы снега, мимо которых в темноте бредут люди, что огромные сосульки («сосули», как сказала Матвиенко) опасны для жизни и уже кого-то убили. Меня почему-то очень раздражает, когда говорят: «Как в блокаду». Но я и сама так иногда говорю. Даже во время своих голодных детоксов.