Володя стоял, держась за подоконник, все косточки его болели после галопа на дикой лошаденке, но о боли он забывал, музыка почему-то приводила ему на память слепых или одинокого хромого старика с его робким: «Отдай мацони».
Каково же было его изумление, когда в комнату, с узлом волос на голове, сияя глазами, вошла мать. Все обернулись к ней, и Володька понял, что ее позвали петь русские песни — все знали ее искусство, и она однажды уже певала в этом доме.
Австрийский оркестр смолк. Мать подняла руки к вискам, словно вспоминая, — руки у нее были белые, только на ладошках видны следы постоянной работы, — и, ни на кого не глядя, начала: «Вдоль по улице метелица метет…» Ей хлопали после каждой песни, а она улыбнется уголками рта и начнет новую. Пела она и военные песни, и тюремные, и цыганские, а как взялась да как-то по-своему: «Во Францию два гренадера из русского плена брели…» — маленький австрийский подпоручик закрыл лицо руками и стал вытирать слезы, потому что не только пленному, а и каждому могла постучаться в сердце песня, как ее пела мать.
По тротуару звучно пробоцали — это были Афоня-дурачок и великовозрастный Горка. Горка стал дразнить Афоню, и Володя крикнул: «Тише вы!» — но Горка тут же дернул его за ногу, и он чуть не растянулся на земле. Горка занял его место, заглянул в комнату и сказал глумливо:
— Баре расселись, а эта старается, как дура деревенская. — И спрыгнул, закурил папиросу.
— А ты хлыщ, фертик! — с обидой сказал Володька.
Горка тут же с силой ударил его по щеке, и у Володьки ручьем потекли слезы боли и озлобления. Он ткнул Горку головой в живот. Горка кулаком свалил его на землю и удалился. Кто-то поднял Володю — это был пленный австрийский солдат Артур, работавший конюхом в пожарном депо.
— Злой, шельма! — сказал он Горке вслед. — Разве он знает, что есть война и плен? Успокойся, мальшик. — И стал гладить Володю по голове.
Володя отряхнул брюки, вытер рукавом глаза. Вся прелесть вечера пропала для него. Подожди, Горка, подумал он мстительно. Придет отец с войны…
— У него тронутый голова, — негромко сказал Артур, имея в виду Афоню.
— Это у него с войны.
— Проклятый война! — сказал Артур. — Вся Европа будет конец!
Володя уже привык, что войну теперь иначе не называют, как проклятой.
— Немец-перец-колбаса! — сказал дотоле молчавший Афоня.
— Не дразни его! — сказал Володя. — Он вовсе и не немец, он австриец.
Афоня прижал руки к горлу. Неизвестно, что хотел он этим изобразить, но дразниться перестал. Володя при случае совал ему кусок хлеба или брынзы, или яблоко, и Афоня это помнил.
В калитке мелькнуло светлое пальто, и, секунду помедлив, к Володе шагнула девочка с косичками, дочь дворничихи, почти единственной в квартале, потому что, несмотря на войну, дворниками в большинстве были мужчины.
— Это ты, Шурка? — сказал Володя.
— Я не Шурка, а Шура. Шурочка. Проводи меня в булочную.
Он пошел с девочкой рядом и спросил, оглядываясь на окно большого светлого зала:
— Они господа?
— Ах, какие там господа! — ответила Шурочка. — Их отец раненый в госпитале лежит, а мама едва сводит концы с концами.