Страшней всего был не рассказ маниака, а то, как сочувственно слушала его жена. И вздыхала, и головой качала, и радовалась мужнину облегчению.
– Агафья, он-то ладно, он изверг! – не выдержала Катина. – Но ты, ты! Ведь в бога веруешь, с утра до вечера молишься, по святым обителям ходишь!
– Не изверг он! – сердито закричала на барыню мельничиха. – В него, болезного, бес вселяется, мучает! Иначе как через полнолунную страсть того беса не выгонишь! Зато после Кузьма Иваныч так-то ласков, так-то светел! А грехи его я на себя заберу. О том Матушку-Богородицу вседневно и молю. Бог – Он не простит, а Она любовь понимает, Она заступится.
Горбунья прильнула к мужу.
– Далёко летал, сокол мой, да слава Господу вернулся. Живой, целый!
– Был живой-целый, – сказала тогда Полина Афанасьевна, решив, что услышала достаточно. – Саша, глаза закрой!
Сбоку из платья, где карман, она вынула малый пистолетец, прихваченный из дому. Пальнула злодею прямо в сердце. Вроде и движение было быстрое, и рука тверда, а все же чуть-чуть припозднилась. Не надо было внучке кричать – не кисейная, в обморок бы не бухнулась.
Кузьма-то не догадал, с места не тронулся, но Агафья кинулась вперед, растопырив руки – как птица крылья, когда защищает птенца. Приняла пулю грудью, и без крика, без стона повалилась.
Опомнившийся Лихов перепрыгнул через тело, вырвал у помещицы пистолет, другою ручищей схватил ниже подбородка, прижал к дубу.
Полина Афанасьевна много прожила на свете и думала про себя, что смертного страха не ведает. Но в этот миг ощутила морозный ужас. Не от того, что могучие пальцы вот-вот раздавят горло, а от близости усатого лица. От того, что не было в нем ни ярости, ни злости, одно лишь веселье. Вот что было страшно.
– Ах, спасибочко-то, – тихо засмеялся нелюдь. – А я ехал домой, мучился – как бы мне от моей горбатой избавиться. Придушить во сне подухой легко, но ведь жалко ее, уродку. Всё для меня делала. Однако на кой мне такая супруга в будущей барской жизни? Герою, которого сам царь жалует, можно и получше жену сыскать. Кабы не твоя милость, прикончил бы я, конечно, мою Агафьюшку, а после казнил бы себя – как из-за Фирки. – Он тряхнул головой. – Да только хватит мне себя терзать. Будет! Пора себя помиловать.
– А за что ты себя терзал? – просипела Катина, едва дыша.
Лиховское лицо посуровело.
– За то, что слаб был. Разжал пальцы. Напугался, что не сдюжу и вместе с сестрой вниз сорвусь. Глядел, как она падала. Всё на меня смотрела. И ни звука… А после над нею, ломаной-переломанной, слезы лил, еле отец-мать меня оттащили. Поклялся я тогда, что всю жизнь буду себя за трусость и паскудство муками мучить. В наказание на горбатой женился, с рассвета до ночи работой себя изводил. И каждую ночь, каждую, во всю мою жизнь, снилось мне, как Фирка падает и молчит. Смотрит снизу – и молчит…
Он передернулся, и на устах снова появилась улыбка.
– А только поменялось что-то. Может, вышла мне послабка – оттуда или оттуда, – он показал сначала вверх, потом вниз, – с небес ли, из преисподни ли, не ведаю. Поп наш полковой, когда я отпуск брал, сказал: «Героям все грехи прощаются. Такие как ты, сыне, отечеству надобны. От вас народу поучение и пример».