Его не остановит тот факт, что речь идет о собственной жене. Возможно, даже подтолкнет к более активным действиям.
И все-таки случилось чудо: непостижимым образом ей удалось проскользнуть сквозь расставленные сети. Полицейская машина сработала недостаточно быстро.
Во время Второй мировой войны японские солдаты, уходя на фронт, вешали на шею специальную коробочку, чтобы, когда их убьют, было куда сложить прах. Сегодня она ощущала себя таким солдатом. Ее убили на фронте, и теперь она возвращалась на родину пеплом. Сгорели все ее мечты и планы. Сгорело счастье.
От Пассана она убежала, но разве от себя убежишь? Всю жизнь Наоко пыталась оторваться от родных корней — забыть о своей стране и о своей неполноценности. Всю жизнь она шла прибрежной полосой, надеясь, что прилив смоет ее следы. Но на сей раз все кончено.
Ее силой вернули назад. К истокам.
После переезда во Францию она стала считать себя гражданкой мира — свободной и независимой. Но она ошибалась. Несмотря на судьбу изгнанницы, несмотря на западные вкусы и пристрастия, в глубине души она всегда оставалась японкой. К черту метафору с бонсай. Она долгие годы росла на другой почве, уверенная в своей свободе, но горшок никуда не делся. Он проник ей под кору, пропитал собой все ее естество.
Французская девочка, воспитанная в католической вере, навсегда сохраняет в памяти воспоминание о первом причастии. Ей не забыть ни бесконечной скуки обряда, ни запаха ладана, ни света зажженных свечей, ни пресного вкуса гостии. А Наоко помнила прикосновение талька к плечам, когда на нее, семилетнюю, во второй раз надели кимоно и повели в синтоистский храм на церемонию Сити-го-сан (в первый раз ей было всего три года). Она знала, что танка подчиняются строгому ритму количества слогов: 5–7–5–7–7. Она твердо усвоила, что в мае обязательно надо собирать в саду молодые побеги бамбука, как всегда делали они с родителями и братом. Что перед приходом гостей непременно надо полить чайный сад, чтобы приглашенные шли на запах оживших от влаги ароматных листьев. Каждый жест, каждый знак внимания со стороны родителей врезался в ее сердце неоплаченным долгом, который называется «оякоко» и от которого ей уже никогда не избавиться. Самые спонтанные ее мысли несли на себе печать этой заразы. Даже сейчас, выходя утром из дома, она иногда удивлялась про себя, до чего много на улице гайдзинов, как будто все еще находилась в Токио…
Что бы она ни предпринимала, самый ток ее крови следовал силлабическим ритмам древней поэзии. Если раздавался звонок в дверь, ей чудился образ пробуждающейся после зимней спячки реки. Стоило ей подумать о родителях, как ее сердце сжималось от боли, потому что она всегда будет перед ними в неоплатном долгу. Она была шелком. Она была кедром. Она была рисунком на рисовой бумаге…
По правде сказать, до своего бегства в Европу Наоко серьезно увлекалась изучением родной культуры и пропиталась ею насквозь. Пассан засмеялся бы — а может, заплакал, — если бы узнал, что еще до пятнадцати лет она несколько раз прочла «Повесть о Гэндзи» — основополагающее произведение японской литературы, больше двух тысяч страниц, написанных придворной дамой императорского двора эпохи Хэйан в одиннадцатом веке. Он бы сильно удивился, если бы ему стало известно, что свою курсовую работу по искусствоведению она посвятила режиссеру Яманака Садао, в неполных тридцать лет погибшему в Маньчжурии. Пассан и имени-то его никогда не слышал…