Огарев плелся по переходу, жуя, как булгаковский Бегемот (Помните? «Машину зря гоняет казенную», – наябедничал и кот, жуя гриб), только не гриб, а какое-то жалкое подражание хот-догу. Булка по вкусу не отличалась от сосиски, так что можно было считать, что Огарев ест кетчуп с горчицей. Нищенское пиршество. Стюдню на копейку. Прощай, желудок. Здравствуй, гастрит. Кто-то хлопнул его сзади по спине – саданул даже, так что Огарев поперхнулся и споткнулся разом. Ослепший на мгновение, согнутый пополам, он мысленно прикидывал уже, как с разворота и снизу ногой, да что это за сволочь такая, я, блин, не для того в армии, как из грязного подземного тумана выплыла ликующая круглая рожа Шустрика. Сергеич! – заорал он радостно, Сергеич, а я иду и думаю – ты или не ты? А это – ты!
Огарев перевел наконец дух и распрямился. Кетчуп с горчицей перекочевали из хот-дога на джинсы – и без того грязные, захлестанные выше колен. Правый ботинок продрался, и Огарев оборачивал ногу целлофановым пакетом поверх носка. Про куртку, пожалуй, умолчим. Да, умолчим. Это был он, совершенно точно он. Огарев. Кто бы спорил. В лучшие свои годы. В полном расцвете сил.
Ты озверел, Олегыч, сказал он без всякой радости. Вместо приветствия. Дурацкая привычка обращаться друг другу по отчеству. Институтская еще. Шустер был Олег Олегович. Олегыч. Как магарыч. Или спотыкач. Ему даже шло.
Шустрик сиял – круглый, вызывающе радостный, в вызывающе светлом кашемировом пальто, которое в грязном подземном переходе выглядело нелепым, точно ненастоящим. О, эти шелковые кашне и остроносые туфли конца девяностых! Ты что тут делаешь? – угрюмо спросил Огарев. «Мерседес» в ремонте? Шустрик даже подпрыгнул от восторга – рыжеватый, пухлый, смешной. А ты как догадался? Только вчера на сервис отогнал. Это анекдот такой, Шустрик, – Огареву вдруг стало скучно. Смешной анекдот, кстати. Только его уже все знают. Даже малолетние дурочки, на которых теоретически он должен производить неизгладимое впечатление.
Какой анекдот? Чистая правда! Представляешь, какой-то болван гвоздем мне крыло продрал. Сказали, раньше, чем через две недели, не сделают. Краска особая, крутая. В Германии заказывать надо. Люцифер называется. Металлик. Красная такая.
На пожарной машине, значит, катаешься? Уважаю.
Почему на пожарной?! – снова удивился Шустрик, и вдруг понял – ну наконец-то! – и стал вкусно хохотать, утирая крупные слезы и даже ухая, у него было забавное чувство юмора, с задержкой, как у гранаты. Выдернули чеку, сказали – тридцать два, тридцать три. И только тогда жахнуло. На пожарной! – причитал он, хватая Огарева то за рукав, то за плечо. Ох, не могу! На пожарной! И Огарев не выдержал, тоже заржал, как мальчишка, как в институте, они не дружили с Шустриком, нет, но они были родные, свои, и от этого было тепло. Удивительно теплое чувство. Стоять вот так с товарищем в подземном переходе – среди ларечников и побирушек – и помирать со смеху.
Товарищ. Шустрик был его товарищ. Других товарищей у него не было.
Шустрик замолчал так же внезапно, как взорвался. Будто выключился. Осмотрел Огарева – словно взвесил с аптекарской точностью. Ты же одним из первых на курсе закончил, сказал с упреком. Огарев поморщился, но не стал ничего говорить. Скучно. Тепло мгновенно выдуло, между ним и Шустриком снова лежал затоптанный переход. Препятствие непреодолимой силы. Карман кашемирового пальто Шустрика, даже оторванный, стоил больше, чем вся огаревская жизнь. Шустрик все смотрел, только теперь внутрь себя. Перекладывал какие-то карточки с одной невидимой полки на другую. Огарев бы врезал ему, но – зачем? Что это изменит? Шустрик всегда был трусливый, толстый, услужливый. Слишком трусливый. Слишком толстый. Слишком услужливый. Иудейство самого скверного пошиба, некрасивое, густое, перло из него, как рвота. Но врач он был великолепный. Это Огарев знал. Сам видел. Он бы не хотел ударить такого врача. Нет. Не так. Не смог бы ударить.