Самое начало сумерек. Медный тосканский свет. Дом, в котором хочется жить.
Огарев потянул ее – хотелось поскорее вернуться, чтобы ужинать, долго-долго, пока не стемнеет. Сидеть за столом на улице, пить вино, нежничать, говорить. Смотреть, как толстый геккон лежит, свесив хвост и лапы, на макушке круглой лампы, и вокруг его неподвижной головы вьются, то вспыхивая, то становясь громадными, шерстяные ночные бабочки. Маля говорила – наш геккон. Смотри, смотри – он как в спа прямо. Пузо себе греет! И заодно харчится. Очень удобно.
Геккон и правда был – их. Все было их. Все вокруг.
Огарев тянулся, почти непроизвольно – поправить волосы, поцеловать, просто дотронуться. Она была в коротком летнем платье ночного цвета – цвета фонарей, теней стволов, лоснящейся панели: бледнее рук ее, темней лица. Даже Бог не скажет точнее. Не сможет. Разве что тихонечко напоет.
Один раз из кустов выскочила пара перепутавшихся ящериц. Та, что побольше, вывернулась и, вцепившись в хвост маленькой, вдруг принялась хлестко, наотмашь лупить товаркой по ноздреватым плитам дорожки. Как будто пытливый пьяница, колотящий таранью о край распивочного стола. Маля заахала, вскочила.
Ой, что это? Что они делают?
Пусть их. Они дерутся.
Ящерицы смылись обратно в кусты, непримиренные, а они с Малей все сидели и сидели, каждый вечер, осененные невидимыми летучими мышами, торопливо снующими в темном воздухе (заметишь, только если она на мгновение затмит звезду), и вино все не кончалось, сливы и черешня все так же лежали на глиняном блюде, и не кончалось самое главное – ощущение бесконечности, очень правдивое и простое. Как будто Бог создал не их самих, а все вокруг. Только для того, чтобы они это запомнили, полюбили. Просто увидели.
Пойдем, ну пожалуйста! Все равно ты никогда не напечатаешь эту фотку!
А она напечатала, значит.
Мобильный зазвонил истошно – будто ударил Огарева по ушам. Двумя открытыми ладонями, быстро, зло. Как урка. Резкое повышение давления в слуховых проходах. Баротравма барабанных перепонок. Разрыв. Глухота. Болевой шок.
Огарев Иван Сергеевич? Визовый центр беспокоит. Ваши документики уже дней десять как готовы. Будете забирать?
Фотография все еще лежала на ладони. Август в Италии. Спланированный заранее. Любовно, бережно. Каждый день. Огарев вдруг понял, что не знает, похоронили Малю или нет. Отец увез ее – забрал из морга, маленькую, холодную. Одну. Может, запер в комнате, запретил плакать, подходить к телефону. Может, сжег. Лучше бы сжег. Она сама так хотела.
Спрятала фотоаппарат в сумочку и попросила – пожалуйста, когда я умру, сожги меня и вот тут вот выпусти. Ладно? Просто со стены стряхни. Мне будет хорошо.
Огарев засмеялся и поцеловал ее в волосы. В горячую макушку. Ты не умрешь, пообещал он. Даже не надейся. Не умрешь – и все. Она кивнула, очень серьезно. Как будто поверила. И сказала – вот тогда в последний раз. Именно тогда.
Давай останемся тут навсегда?
И он, подумав, снова ответил – нет.
В визовом центре Огареву выдали еще один толстый конверт – на этот раз с паспортами. Огарев едва донес его до машины – дважды останавливался, пытаясь нащупать сквозь бумагу, а на самом деле – просто перевести дух. Не умереть. Только не сейчас. Нет, Маля. Еще немножечко подожди. В салоне было душно, как в захлопнувшемся чемодане – московская жара, дурная, плотная, как вонь, уже накрыла и без того обомлевший город. Микротылкындык, засмеялась Маля, поправляя платье и ерзая на горячем сиденье. У меня даже попа прилипла. Кондиционер включи, пожалуйста. Огарев включил. Ему было холодно – холодный пот, холодные непослушные пальцы, черные медленные пятна перед глазами. Терминальное состояние. Обморок. Коллапс. Шок. Он изо всех сил потер уши – тоже холодные, липкие. Нет, они не могли узнать. Не могли изъять, просто не могли. Уродливая российская бюрократия в сочетании со сладкой итальянской ленью. Не…