Пока Джонни говорит, у меня начинают просыпаться воспоминания. Я сама вспоминаю детали, о которых он умалчивает.
— Когда все уехали, мы выпили вино, которое они оставили открытым в холодильнике, — продолжает парень. — Четыре бутылки. Гат был так зол…
— Он был прав.
Джонни отворачивается и снова говорит в пол:
— Потому что он больше не мог вернуться. Если бы мама вышла за Эда, их бы исключили из семьи. А если бы она его бросила, Гат тоже больше не имел бы с нами никакой связи.
— Клермонт был символом, из-за чего все пошло наперекосяк. — Это голос Миррен. Она так тихо зашла, что мы не услышали. Теперь она лежит на полу рядом с Джонни, держа его за руку.
— Цитадель патриархата, — говорит Гат. Как он зашел, я тоже не слышала. Он ложится рядом со мной.
— Ты такой придурок, — говорит Джонни без злобы в голосе. — Всегда говоришь «патриархат».
— Не только говорю, но и имею в виду.
— Вставляешь его при каждой возможности. Патриархат на тостах. Патриархат у меня в штанах. Патриархат с лимонным соком.
— Клермонт был цитаделью патриархата, — повторяет Гат. — И да, мы были пьяны до одури, да, мы думали, что они разрушат семью, и я не смогу больше вернуться на остров. Решили, что если дома не будет, вместе со всеми документами и предметами, за которые они боролись, то исчезнет и его власть.
— Мы могли снова стать семьей, — говорит Миррен.
— Это было бы своего рода очищение, — вставляет Гат.
— Она помнит только то, что мы разожгли огонь, — говорит Джонни внезапно громким голосом.
— И еще кое-что, — добавляю я, садясь и глядя на всех Лжецов в утреннем свете. — Чем больше вы рассказываете, тем больше вспоминаю.
— Мы рассказываем тебе все, что случилось до поджога, — все так же громко говорит Джонни.
— Да, — кивает Миррен.
— Мы разожгли огонь, — задумчиво тяну я. — Мы не рыдали и не истерили, а сделали кое-что другое. Внесли изменение.
— Что-то типа того, — подтверждает Миррен.
— Шутите? Мы сожгли дотла это гребаное место!
71
После того как тетушки и дедушка поссорились, я плакала.
Гат тоже.
Он должен был покинуть остров, значит, я никогда больше его не увижу. А он — меня.
Гат, мой Гат.
Я никогда раньше не плакала с кем-то. Одновременно.
Он плакал как мужчина, а не мальчик. Не от того, что был раздражен, что что-то пошло не по плану, а из-за горечи жизни. Из-за того, что его раны никогда не исцелятся.
Я хотела исцелить их ради него.
Мы вдвоем побежали на маленький пляж. Я цеплялась за него, мы сели на песок, и Гату впервые было нечего сказать. Ни рассуждений, ни вопросов.
Наконец я кое-что предложила:
— Что, если…
что, если
мы возьмем все в свои руки?
А Гат спросил:
— Как?
И я сказала:
— Что, если…
что, если они перестанут ссориться?
Нам есть чем дорожить.
И Гат кивнул:
— Да. Тебе, мне, Миррен и Джонни, да, нам есть чем дорожить.
Но конечно, мы всегда сможем встретиться нашей четверкой.
Через год мы получим права.
Всегда можно пообщаться по телефону.
— Но это наше место… — сказала я. — Здесь.
— Да, наше место… — сказал он. — Здесь.
Ты и я.
Дальше я сказала что-то вроде:
— Что, если…
что, если мы перестанем быть Прекрасной Семьей Синклер и станем просто семьей?