Сев на скамейку в парке, Катя наклонилась, подняла с земли опавший кленовый лист. Почти зеленый, лишь слегка тронутый желтизной. Скоро их много будет, желтых листьев под людскими ногами. И дождь их к земле прибьет. А потом еще и на костре их сожгут. А они все равно будут падать, падать на землю с тихим достоинством красивого умирания. Делать свое природное дело. Исполнять функцию. Так устроена наша жизнь – все живое должно исполнять свою функцию. Во всем происходящем заложен свой смысл. Если судьба определила тебя на какое-то место – будь добр, исполняй. И нечего паниковать – сможешь, не сможешь…
В самом деле – чего уж так паниковать-то? Не курсы же кройки и шитья у нее за плечами, а какой-никакой, но психфак! Да, нет у нее сейчас ни знаний, ни навыков по специализации. Нечем пока ей помочь мальчику Алеше Вяткину, которого судьба вполне сознательно отодвинула от материнской любви. (Да будь она вообще неладна, эта материнская любовь, везде с нею что-то не так происходит!) Или… Или вовсе тут не в особых психологических знаниях дело? А в чем тогда? В ее личных страхах и комплексах? А что? Вполне может быть… Наверное, следует для начала из собственной дочерней нелюбви как-то выплюхаться? Хороший вопрос, конечно. Почти риторический. Как? Как ей из этой нелюбви выбраться, очень уж плохо, даже домой идти не хочется? Совсем не хочется. А надо. Вон телефон в сумке звонит-надрывается. Наверняка это мама ее потеряла. Надо вставать со скамейки, идти домой.
– Где ты все бродишь, Екатерина? Я тебе звоню, звоню… – выглянула из спальни мама, когда она, открыв дверь, тихо вошла в прихожую.
– Я не слышала, мам. Извини. Телефон в сумке был.
– А где ты была-то? К подружке какой заходила, что ли?
– Нет. Я просто гуляла. На улице так хорошо…
– Так позвонила бы, я же волнуюсь! Ужинать будешь?
– Нет. Я потом, попозже. А Милка дома?
– Дома, дома… Вон в комнате сидит, рыдает. И чего рыдает, спрашивается? Нервная такая стала, ничего сказать нельзя! Я же ей не чужая, я же ей мать все-таки… Вот скажи мне хотя бы ты, Екатерина: разве могут быть какие-то обиды на мать? Разве может мать родной дочери желать плохого? Я ведь только добра хочу… Ты иди, поговори с ней.
– Ладно, мам. Поговорю.
– Ага… А я спать пойду. Устала сегодня, как собака. На работе дел полно, со свадьбой этой сплошные хлопоты…
Зевнув и содрогнувшись большим телом, она еще постояла немного в прихожей, нахмурив брови и будто пытаясь вспомнить что-то важное, потом махнула рукой и скрылась в спальне, плотно прикрыв за собой дверь.
Милка лежала на своей кровати, вытянувшись в струнку и обняв подушку. Чувствовалось в ее позе крайнее напряжение – плечи мелко подрагивали, дыхание было отрывистым, истомленно-слезным.
– Ну, Милк… Чего случилось-то? – тронула она ее за плечо.
Казалось, Милка только и ждала этого прикосновения – тут же подскочила пружинкой, села, поджав под себя ноги, заговорила быстрым горячим шепотом, проглатывая концы слов:
– Нет, я не могу, я честное слово не могу так больше! Не могу! Катька, она ж меня сейчас… Она меня наизнанку всю вывернула! Ты не представляешь даже, как это… Как это противно, Катька! Я не могу, не могу!