Анна Павлантьевна чуть не вскрикнула радостно: «Жив Дмитрий!», но только смежила веки, чтобы укрыть от собеседницы вспыхнувшую радость.
— Стою, значит, а сама понимаю: узнает если — конец. Повытянут все жилы.
— Да отчего же узнает? Встречались прежде, выходит?
— Приходилось, — вмиг подсевшим голосом процедила сквозь зубы Лариса Карловна и умолкла.
Так ярко всплыли ужасы последнего дня коммуны, такой тоской сдавило сердце, что она не могла произнести ни слова. Вроде и не здесь она, а там, в караван-сарае. И не теперь, а тогда…
Разобрала постель, сняла прокаленные солнцем потные одежды свои, набросила халатик и стала расстегивать пуговицы на рубашке Климентьева. Так у них повелось после его ранения, она помогала ему раздеваться, хотя рана давно зажила. Сняла уже с него рубашку, и тут со двора донеслись жесткие шаги, а следом почти тотчас дверь хлестко отворилась и — вот он, Андрей Левонтьев. Приказывает: «Всех в клинки, этих коммунаров. Коммунарок казакам в утеху».
Вроде бы вот он, грубый хвато́к бородатого казака, выламывающий руки, отрывающий от Климентьева, а потом презрительно-масленый взгляд самого Левонтьева. И слова снисходительные: «Красавица. Неплохо бы ночку провести с такой».
Не смогла Лариса Карловна сдержать стона от боли воспоминаний, а Богусловская, не знавшая истинной причины глухого стона, положила на лоб раненой ладонь, чтобы узнать, нет ли жара, и спросила с заботливой тревогой:
— Больно?
— Да, очень, — с грустным вздохом ответила Лавринович. — Не знаю, пройдет ли она когда-либо. Та ночь проклятая колом в сердце вбита.
Не верила, вернее, не хотела верить Анна Павлантьевна тому, что слышала; она проходила памятью своей день за днем, год за годом, детство, юность, взрослость, пытаясь вспомнить, хоть в каких-то поступках, в каких-то словах проявлялась у Андрея жестокость, и не могла этого сделать: мягок, ласков, уверен в себе, чужой воле неподвластен — нет, она не хотела верить Ларисе Карловне, но понимала в то же время, что Лавринович говорит искренне, ибо даже не предполагает, кому исповедуется.
— В Верный подалась я, потом в Ташкент. Подучилась немного и — в белоказачий стан. Что проведаю, через связного сюда. Думаю, не одну банду встретили умно по моим сообщениям. А в тот, последний раз, хотя и сказалась больной, сердце, мол, зашлось, хотя и не слышала сама многого, но прознала: готовят переход границы в пяти местах одновременно, связного же нет и нет. Я и подалась сама. Успела. Все нужные заставы предупредили. Ну, а с Левонтьевым как вышло? Не стала я его допрашивать. Отправила обратно. Только, значит, вывел его красноармеец, и тут — выстрел. Я хватаю маузер — и во двор. Гляжу: атаман Левонтьев застреленный лежит с шашкой в руке, а пограничник скорчился весь, рану в боку зажимает. Вышло это все так: только из казармы они — атаман метнулся, выхватил из ножен конвойного шашку и в живот ему удар нацелил. Вмиг все это. Только и пограничник не лыком шитый оказался. Увернулся, бок только немного задело шашкой, и — в упор. Патрон, видать, в патроннике был.