А степь отталкивает. Только веселят суслики и Анна, заразительно смеющаяся над сусликами.
Миновали сонный поселок, приткнувшийся к небольшой речушке, шумно выбегавшей из тугайной лощины, где деревья густо перевивал дикий виноградник; проехали еще десяток километров, и возница, остановив бричку у развилка, сообщил Богусловскому:
— Коль на заставу сразу, то вверх лощиной. Бричке только ходу нет. Жинка пусть со мной. Все одно в отряд возвернетесь. — Потом предложил красноармейцу-коноводу: — А то, Паша, свези ты в отряд, а я верхом. Знакома мне дорога.
— Будто я кутек писклявый, — серчая, отозвался Павел и подтолкнул под буденовку высунувшуюся на лоб жидкую пепельную прядку.
— Гляди. Не заплутал бы.
— Типун тебе на язык…
А у Анны с Михаилом свой разговор. Анна на своем стоит, чтобы вместе ехать. Пусть трудно, пусть горы, но вместе. Потом вместе и в отряд. Михаил отговаривает, убеждает, что не долгой будет разлука. Увы, ничто не помогает, Анна обрезала:
— Я еду с тобой! Все!
Откуда такая настойчивость? Вроде бы всегда отличалась покладистостью, излишней даже уступчивостью, а вот тебе, уже вторично на своем настаивает. Что ж, не ругаться же? Да и самому покойней, когда рядом жена. Знаешь, что с ней ничего не случится неведомого.
— Хорошо. Пусть будет по-твоему.
Попрощавшись, разъехались, и дорога, на которую свернули Богусловские с коноводом и которая тут же сузилась до тропы, сразу же насторожила жуткой спокойностью и затхлой сумеречностью. Нет, здесь не было мертвецкого безмолвия, напротив, речка шумела изо всех сил, подковы звонко цокали по граниту, здесь густо облепили речку деревья, веселые и пышные от обилия влаги и оттого, что их здесь никогда не трепал ветер; в зеленой гуще прытко сновали меж веток пичуги, перекликаясь самыми различными голосами, — здесь все жило, все двигалось, все шумело, но вся жизнь совершенно не воспринималась потому, что тропа лепилась к высоченной до головокружения гранитной стене, которая задавила все своей каменной молчаливостью. Даже лошади, не ведающие душевной нестойкости, то прядали ушами, то локаторно настораживали их.
Путники молчали. Коней рысью не пускали. А неспешная езда еще больше угнетала их. Михаил старался отвлечь Анну воспоминаниями о Москве, рассказывал, первый раз, о штурме Зимнего, о реакции солдат на картину «Туалет Венеры», о том, как пытался Ткач вынести из Зимнего драгоценности, — Анна слушала Михаила, казалось бы, с интересом, даже упрекнула, что прежде никогда об этом не говорил, но бледность не сходила с ее лица. А когда видела Анна на высоте двадцати-тридцати метров впившуюся в гранит корнями, похожими на щупальцы осьминога, сосенку либо осинку, она еще сильней бледнела и совершенно машинально втягивала голову в плечи. Михаил же, понимая полную бесполезность своих действий, с болью в сердце смотрел на Анну и еще с большей настойчивостью продолжал уводить ее мысли в прошлое, стремясь вовлечь в равноправный разговор.
Долго длилась эта бессмыслица. Несколько часов. И вдруг, после некрутого подъема и столь же некрутого поворота, воздух, вольный и свежий, пахнул в лицо, речка будто проснулась, птицы защебетали явственно, лошади весело вскинули головы — словно сбросила природа вериги и задышала полной грудью. А всадники прежде почувствовали разительную перемену и лишь потом только осознали причину: гранитная стена круто оборвалась и вольно распростерлась впереди холмистая в густом разнотравье долина. А горы, ступенчато поднимаясь от окраин долины, виделись отдаленно и оттого казались приглаженными и добродушными.