— Минуточку, мамаша, сейчас освободим, одну минуточку, сейчас будет полный порядок. Минуточку...”
(“На родных пепелищах”)
“В горящем, шипящем и осыпаемом с неба снегом с дождем городе без единой души жителей, в пустом ресторане, при трех зажженных свечах, сидит мокрый и заметно хмельной солдатик, не то чуваш, не то удмурт, один как перст.
— Что тут делаешь?
— В тристоране сижу. Три года воевал, два раза ранен был, четыре года буду в тристоране сидеть.
— Что ж тут сидеть? Нет ничего ни выпить, ни закусить.
— Не надо! Выпил уже там, — кивок в сторону окраины города-фронта. — Хочу сидеть. Три года воевал.
— Попадет, брат, тебе. Шел бы, догонял своих.
— А это что? — заворачивает рукав шинели — там грязная бинтовка повыше запястья. — Я в госпиталь направлен. А я в госпиталь не хочу. Хочу сидеть в тристоране. — Удар кулаком здоровой руки по стойке, одна свеча падает. — Четыре года буду сидеть!”
(“В самой Германии”)
Читая прозу Твардовского, понимаешь: реализм бездонен и неисчерпаем. Это единственный путь, который нельзя пройти до конца, тупика: ибо то, что открыто в реальность, то, что живет и питается ею, — движется как бы навстречу Творцу, сотворившему эту реальность. И Бог, и творение неисчерпаемы; и человек, и лежащий вокруг него мир бесконечны. Источники, что наполняют бездонные эти колодцы, имеют начало свое т а м, за миром, в недостижимой для смертного глубине бытия. По сути, истинный реализм основан на идеальных, нетленных началах. Красота, добро, истина — вот действительные реалии бытия, вот на что опирается реализм; a yж эти опоры рухнут только тогда, когда кончится мир.
Вспоминая Твардовского, не обойти одной каверзной темы. Если свести вопрос к его откровенной и грубой сути, он прозвучит так: с кем Твардовский? С “почвенниками” — или “демократами”? “Наш” он — или “не наш”?
То, что на этот вопрос нет ответа определенного, отчасти и служит причиной того, что ныне Твардовский как будто забыт. Все было бы проще, если бы демократы могли числить его “демократом” — и уж тогда его беспрерывно бы славили с телеэкранов или газетных страниц (как, cкажем, славят Галича, Окуджаву, Высоцкого). Или, если бы патриоты считали его без оговорок своим, как считают своими Есенина, Клюева, Павла Васильева, — то такая “партийная” определенность вывела бы его из теперешнего полузабытья. Ныне Твардовский “ничей”; и эта ничейность поэта негласно засчитывается ему в вину — причем обеими сторонами.
Досадно, конечно, что, даже усопший, поэт не избежал вот такого партийного дележа — и, похоже, и “справа”, и “слева” признан “не вполне годным”. Куда бы пристойнее и достойнее было разбирать лишь его творчество; но — куда уж тут денешься? — злоба жизни довлеет над нами, и приходится отвечать на ее, жизни, вопросы.
Так, в самом-то деле, кем был Твардовский? Демократом? Конечно. Кто, как не он, возглавлял “Новый мир”, главный печатный орган хрущевской оттепели, кто, как не он, был крупнейшим авторитетом и, так сказать, духовным отцом либералов-шестидесятников, кто всегда был в демократической оппозиции власти, кто, как не Твардовский, с таким чувством личной вины каялся после двадцатого съезда? Он был не просто за демократов: он был, можно сказать, знаменем демократии.