Художественный уклон – это у Хансонов наследственное. Джимми Том чуть было не успел стать певцом. Боз – хотя, как и Крошка, ни на чем конкретном не сосредотачивался – был настоящим гением по части словесности. Ампаро в свои восемь выдавала на уроках рисования такое! с такими подробностями! с таким психологизмом! – что, вполне вероятно, ей светило большое будущее.
Кругом семьи все не ограничивалось. Большинство ее ближайших знакомых были, в том или ином смысле, творческими личностями; у Шарлотты Блетен выходили стихи; Кири Джонс наизусть знала все самые знаменитые оперы; Мона Роузн и Патрик Шон играли в театре. И так далее. Но больше всего она гордилась знакомством с Ричардом М. Вилликеном, чьи фотографии пользовались всемирной известностью.
Искусство было воздух, которым она дышит, тропинка, ведущая в сокровенный сад ее души, – а жить с Януарией было все равно, что завести собачку, которая на тропинку постоянно гадит. Хорошенький, трогательный очаровашка-щеночек – так и хочется потискать, но Господи Боже.
И ладно еще, если б Януария просто была безразлична к искусству. С этим Крошка бы как-нибудь да смирилась; это еще, наверно, очень даже ничего бы. Но, увы, Януария во всем имела свои вкусы (ужасающие) и требовала, чтобы Крошка их разделяла. Она притаскивала домой из фонотеки такие пленки, о существовании которых Крошка и не догадывалась: кусочки поп-песенок и обрывки симфоний, сплетенные всякими спецэффектами в единую скрипучую лажу, вроде “Вермонтских каникул” или “Клеопатры на Ниле”.
Крошкины попреки и колкости Януария сносила терпимо и добродушно – считая, что так подруга и прикалывается, тоже терпимо и добродушно. Приколы – это опять же хансоновская наследственность; сарказм у Хансонов в крови. Януарии и в голову никогда не пришло, что нечто, чем она так восторгается, может вызывать у кого-нибудь отвращение. Она понимала, что Крошкина музыка лучше, и ей нравилось слушать ту, когда Крошка включала, – но все время и ничего кроме? Свихнуться можно.
С глазами – что с ушами. От чистого сердца она учиняла над Крошкой одежно-ювелирные варварства, и Крошка цепляла-таки все на себя, желая символизировать подчиненность и униженность. Стены комнаты Януарии являли собой одно монументальное панно из невыразимого тошнотворно-потешного хлама и плакатов с пропагандистскими сентенциями, например, следующий перл из уст чернокожего Спартака: “Нация рабов всегда готова аплодировать снисходительности хозяина, который, злоупотребляя абсолютной властью, не доходит до последних крайностей несправедливости и угнетения”. Гав, гав-гав. Но что могла Крошка поделать? Взять и ободрать стены? Януария в своем хламе души не чаяла.
Что делать, когда любишь такую бестолочь? Только то, что сделала Крошка – самой попробовать стать бестолочью. Погрязла она с упоением, растеряв в процессе почти всех старых друзей. Потерю с лихвой компенсировали новые знакомства – в качестве приданого от Януарии. Не в том дело, что с кем-нибудь из них она крепко сдружилась – как раз ничего подобного, – но постепенно, видя Януарию их глазами, она осознала, что та наделена не только очарованием, но и своего рода добродетелью, не только добродетелью, но и проблемами, душой, мыслями, памятью, планами, плюс историей жизни не слабее любого из сочинений Листа или Шопена. Собственно, она была человек и женщина, и хоть данная деталь Януариного ландшафта проявлялась лишь в самый ясный день и под самым ярким солнцем, зрелище это было настолько дивное и ободряющее, что ради него имело смысл стоически сносить все прочие неудобства, что влекла за собой любовь, по факту и в динамике.