Юзуф пошел провожать Лейбе до пристани, а она осталась в доме. Сразу же начала собирать вещи. Ей предлагали жить в лазарете и при новом докторе – обещали выгородить кусок избы, оформить санитаркой на полную ставку; она отказалась – решила переехать обратно в бараки.
Теперь они были и не бараки вовсе. Назывались общежитиями. Внутри их разбили на мелкие комнатки, понаставили перегородок: больше, чем по шесть-восемь человек, уже не селили; нары были по-прежнему двухъярусные, но – с настоящими матрасами, одеялами и подушками, некоторые даже с вышитыми крестом цветными покрывалами. Жили в общежитии либо новенькие (а таких в последнее время привозили мало), либо те, кто по нерадивости своей или лености еще не сумел обзавестись собственным домом и хозяйством. Пугало то, что им с сыном предстояло разделиться: Юзуфу летом исполнялось шестнадцать, и ему выделяли отдельное койко-место в мужском общежитии.
Он уже четыре года работал в художественной артели. Продукция артели была прежней: труженики полей, ударники лесной промышленности, деятели колхозного фронта, комсомольцы с пионерами, иногда – гимнасты. В закупочном тресте отметили, что несколько лет назад художественная манера семрукских авторов довольно резко изменилась, но не придали этому значения: как и ранее, селяне были круглолицы, гимнасты – бодры, дети – улыбчивы. Плоды артельного труда продолжали пользоваться спросом.
В свободное время, по ночам, Юзуф писал для себя. Зулейха не понимала этих его картин: резкие линии, бешеные цвета, чехарда странных, иногда страшных образов. Лесорубы и пионеры нравились много больше. Ее саму он не написал ни разу.
Они мало говорили с Юзуфом. Зулейха чувствовала, что ему не хватало бесед с Изабеллой (умерла в сорок третьем, сразу после известия о снятии блокады Ленинграда), с Константином Арнольдовичем (пережил жену всего на год). Видела, что он до сих пор тоскует по Илье Петровичу (от Иконникова вестей не было никаких – как ушел на фронт, так и сгинул). Вчера ей даже показалось, что Юзуф сильно расстроился из-за отъезда Лейбе, отношения с которым у них так и не наладились.
Она не могла заменить ему никого и при этом ощущала, что нужна ему даже больше прежнего: теряя дорогих сердцу людей, он весь жар своего юного сердца обращал на мать. Он хотел говорить, задавать вопросы и получать ответы, спорить, обсуждать, перебивать, нападать, защищаться, ругаться, в конце концов, – она могла лишь молчать, слушать и гладить его по голове. Она молчала, слушала, гладила – он злился и убегал. Через какое-то время возвращался – понурый, виноватый, ласковый. Обхватывал ее руками, сжимал до хруста в костях (был выше на целую голову и не по годам силен) – она ничего не говорила, только гладила по голове. Так и жили.
Огонек на крыльце комендатуры перестал ее звать по ночам. Наверно, Игнатов теперь курил в доме.
Эту лодку Юзуф не украл – она была ему обещана. Когда рыжий Лукка был еще жив, Юзуф часто помогал чинить ее: конопатили щели мочалом, старыми тряпками; покрывали тягучей смолой; вымачивали и сушили, опять смолили. За это старик брал его с собой на ночную рыбалку; сам удил, а Юзуф сидел рядом – смотрел, запоминал. Ночная Ангара была совсем другая – тихая, молчаливая. В борт нежно и тонко плескала волна; в черном зеркале воды отражался испещренный созвездиями небесный свод; лодка плыла, чуть покачиваясь, меж двух звездных куполов, ровно по середине мира. Утром Юзуф пытался нарисовать по памяти увиденное ночью, но ему никогда не нравилось то, что получалось.