Аккуратно ставит чемоданчик на землю. Смотрит на худую сколиозную спину Засеки, клеящего на доску трепыхавшийся по ветру свежий лист «Советской Сибири» (лист ложится поверх выцветшего, побуревшего от дождей и снега плаката, на котором чернобровый майор ведет в танце пышную белозубую крестьянку – прямиком к радостной надписи «Они вернули свое счастье»).
– Косишь, мазила, – лениво цедит, отвернув спокойное, будто немного сонное лицо к Ангаре.
– На мой взгляд, строго параллельно, – Засека, не оборачиваясь, тщательно разглаживает тонкими пальцами верхний край газеты – из-под него вырастают мелкие капли белого клейстера. – А?
Жесткая рука хватает его за шкирку, тычет лицом в остро пахнущий типографской краской лист:
– Ты как с чекистом разговариваешь, падла? – тихий шепот в ухо.
Засека скашивает перепуганные заячьи глаза.
– Товарищ Горелов… – хрипит удивленно.
– Какой я тебе товарищ, гнида… Ну?
– Гра… Гражданин Горелов…
Железная хватка на шее Засеки ослабевает, отпускает.
– Я же говорил – косишь, – Горелов заботливо расправляет газету, смявшуюся под костлявым засекинским профилем. – Чапай отседова, филон.
Отряхивает ладони и смотрит, как Засека, размазывая по щекам клейстер, улепетывает вниз по улице, где его тут же обступают любопытные. Затем ставит один сапог на чемодан, опирается локтем на поднятое колено и застывает, устремив взгляд на простирающуюся внизу Ангару.
От толпы отделяется женская фигура. Прижав к подбородку концы повязанного на голове выцветшего платка, Аглая медленно идет к Горелову; останавливается в нескольких шагах, не решаясь подойти ближе.
– Вася, ты?
Тот не отвечает. Достает из правого кармана увесистую луковицу золотых часов, щелкает крышкой – сноп огненных искр падает на загорелое лицо, «Augustin, Augustin, ach, mein lieber Augustin…» – жалобно тренькает внутри. Озабоченно разглядывает циферблат, потом захлопывает крышку.
– Ждешь кого? – Аглая делает несмелый шаг вперед.
Горелов наконец встречается с ней взглядом. Постарела, подурнела; лицо рябое, щеки слегка обвисли, как сдулись; руки – морщинистые, с ломаными ногтями. Не Аглая – Глашка.
– Че домой-то не зашел? – Глашка делает еще один шаг. – Четыре года не виделись.
Горелов достает из левого кармана портсигар (иссиня-серебряный орел раскинул крылья по снежно-белой эмали), не спеша раскуривает длинную и тонкую папиросу. Выпускает темно-серый пряный дым в похудевшее, местами треснувшее морщинами женское лицо.
– Слушай сюда, шлюха, – говорит спокойно, по-деловому. – Что было – то было. Прошло! Дом мой теперь – в другом месте. Захочу потоптать – вызову. А до тех пор – пшла! Кругом – марш!
Глашкино лицо дергается, рассыпается крупными морщинами в гримасу. Тараща глаза, набрякшие большими невыкатившимися слезами, она сжимает плечи, разворачивается, бредет прочь. Все еще оглядывается, по-цыплячьи выворачивая голову.
– Бегом! – командует Горелов. – Быстрее!
Она припускает, мелко трусит по улице вниз.
– И не сметь мне тыкать, подстилка!
Зычный окрик вслед подстегивает, Глашкины ноги взбрыкивают, вздымают пыль на дороге, спотыкаются – женщина молча падает. Горелов промокает белым платком вспотевшую шею, отворачивается.