— Помоги! — кричит он снизу. — Помоги! — да: — Помогиии! — А под конец: — Помогиииииииии! До-лоррр-ииссс!
Жутко это было, так жутко, что и вообразить невозможно. И продолжалось, продолжалось, пока я уж думала, что с ума сойду. Затмение кончилось, птицы перестали петь свои утренние песни, светляки кончили кружить — а может, я их просто видеть перестала. И в проливе, слышу, лодки сигналят и перекликаются, а он все не перестает. То просит и называет меня лапочкой, и перечисляет все, что сделает, если я его вытащу: построит нам новый дом и купит мне «бьюик», о котором я, дескать, всегда мечтала. А потом принимается меня проклинать и обещает привязать меня к стенке и засадить мне раскаленную кочергу между ног — полюбуется, как я на ней верчусь, и прикончит меня.
И даже попросил, чтоб я скинула ему эту бутылку «Джонни Уокера». Можете этому поверить? Просто изнывал по ней, а когда понял, что не получит ее, обозвал меня старой, грязной, рваной дыркой.
Наконец начало темнеть — по-настоящему темнеть, то есть уже полдевятого было, если не все девять. Я начала прислушиваться, но по Восточной дороге вроде бы пока ни одна машина не проехала. Хорошо, конечно, только я знала, что моя удача долго тянуться не будет.
Потом я вдруг вздернула голову и сообразила, что немножко задремала. Недолго — небо еще светлым оставалось, но светляки уже снова плясали, и сова опять заухала. Во второй раз за день это приятней звучало.
Я чуть подвинулась и просто зубами заскрипела, до того у меня руки-ноги затекли. И сразу так закололо ниже колен, хоть плачь. Зато в колодце тихо было, и я уж понадеялась, что он все-таки помер — скончался, пока я спала. И тут же услышала шорохи, постанывания и всхлипывания. Всхлипывания, они хуже всего были — значит, каждое движение его как ножом резало.
Я оперлась на левую руку и опять посветила в колодец. Еле себя заставила, особенно потому, что вокруг уже совсем темно стало. Он умудрился подняться на ноги, и луч фонарика отражался от лужиц вокруг его рабочих сапог. И мне вспомнилось, как я солнце увидела в осколках дымчатых стекол, когда ему надоело меня душить и я на пол свалилась.
И теперь я наконец поняла, что произошло — почему, пролетев тридцать с лишним футов, он только расшибся, а не помер на месте. Колодец уже не был сухим. Нет, вода в нем не поднялась, не то бы он в ней захлебнулся, как крыса в дождевой бочке, но дно было сырым и мягким. Это смягчило удар, ну и что он пьян был, тоже, наверное, поспособствовало.
Он стоял там — голова опущена, покачивается, а ладонями в стенку уперся, чтоб снова не упасть. Тут он поглядел вверх, увидел меня и ухмыльнулся. Меня от этой ухмылки мороз по коже продрал, Энди, потому как это была ухмылка покойника — покойника, у которого лицо и рубашка вся в крови, покойника, у которого вместо глаз будто два камня.
И тут он полез вверх по стенке.
Я гляжу и своим глазам не верю. Всовывает пальцы между камнями, которые из стенки торчат, и подтягивается, пока ногой опору не отыщет. Минуту передохнул, и вижу — его рука опять над головой шарит, словно жирный белый слизняк. Нашел выступ, уцепился, другой рукой перехватил и снова подтянулся. Когда опять остановился передохнуть, то задрал окровавленное лицо, и в луче фонарика я увидела, как ему на щеки и плечи кусочки мха сыплются.