Не стоит уж и упоминать, что у скандинавов в эти дни никакого праздника не было.
За строками Льва Диакона, описывающего это таинство, проглядывает напряженное внимание византийских солдат, наблюдавших издали за языческим обрядом. Можно представить себе, как встревожились первыми часовые, заподозрив, что страшные великаны-«россы» вышли на очередную вылазку. Как собирались к ним офицеры и рядовые наемники, как с возрастающим недоумением вглядывались в происходящее. Казалось бы, что мешало воспользоваться столь удачным моментом для нападения? Не постыдился же император в пасху атаковать православную Болгарию. Но… древним страхом повеяло на солдат Второго Рима от огромных костров под стенами Доростола, и что-то в глубине продажных душ наемников и земляно-темных душ крестьянских парней, стратиотов, вдруг откликнулось на непонятные, но грозные слова ритуала, что разносились в окровавленной кострами ночи, глуша предсмертные вопли пленников и пленниц. Что-то, сильнее привычного благоговения перед православными святынями, не мешавшего воевать в пасху и грабить болгарские церкви, заставляло неметь гортань командиров, приковывало к земле ноги солдат. Молитвы перед родными византийскими образами привычно падали в неизвестность; а над залитыми кровью кострами Перуновой ночи незримо, но пугающе явственно реяло грозное Присутствие. Даже темная византийская солдатня почувствовала его, почувствовала, что в этой ночи творится, решается судьба мира. Змей Вечности изгибался, закладывая очередной виток. Длань Макоши, Норны, Мойры закладывала новый узор в гобелене Судьбы. И не зря не то в сознании самого Диакона, если он присутствовал там, не то беседовавшего с ним византийского офицера ожили грозные, роковые образы Троянской войны. И в нашем герое в ту ночь — он, в силу княжеского сана,