— Мы Пушкина не знаем, профессор! Мы — темень!
— Но почему же! — возражал пьяный Долин. — Прекрасные строки, мы воспитывались на них. «У лукоморья дуб зеленый»? Это? Да? Ты — молчи! Ты, Фима, вертихвост, твой удел сейчас — шепот!
— При чем здесь Пушкин и крах российской государственности? — задумчиво спросил Гаврилин.
— При чем? А при том! Пушкин писал, что нет ничего страшнее русского бунта — бессмысленного и жестокого. Только тот может к нему звать, кому чужая шейка — копейка, а своя головушка — полушка! А мы что делали? Успенского с прислугой вслух читали, государя бранили при любом удобном случае — ради красного словца, забыв, что он прямой наследник Петра! Если что до конца Россию и погубит, так это разговорчики сытых интеллигентов! Пушкина читать надо, Пушкина!
— Николай Иванович, — сказал Исаев, — вы помните, что Пушкин писал о наследниках Петра? Нет? Он писал, что ничтожные наследники северного исполина, изумленные блеском его величия, с суеверной точностью подражали ему во всем, что не требовало нового вдохновения. Таким образом, действия правительства были выше собственной его образованности и добро производилось не нарочно, между тем как азиатское невежество царило при дворе!
За столом воцарилась тишина.
— Когда мы работали у Колчака, — сказал Ванюшин, — вы этого Пушкина не цитировали.
— Так ведь то ж при Колчаке, — легко улыбнулся Исаев. — Нет?
— На кого вы сейчас работаете?
— Я только что прибыл из Лондона, Николай Иванович.
— Я не спрашиваю, откуда вы прибыли, я спрашиваю, кому вы запродались?
— Я, право, затрудняюсь…
— В таком случае вы обозреватель моей газеты с сегодняшнего дня.
— Оп-ля! — сказал Гаврилин устало. — Вот так делаются дела. Ванюшин не просто король прессы, он у нас бизнесмен высшей марки! Вас ждет, Исаев, слава, а Николая Ивановича — новые подписчики. И перемежайте ваши статьи о наследниках Петра Великого сообщениями о скачках — это в духе времени.
— Сейчас он скажет, что я спекулянт, — захохотал Ванюшин, — они меня здесь все считают спекулянтом, потому что я исповедую веселость в отличие от их многострадально-показной усталости.
— Николай Иванович, — попросила Сашенька Гаврилина, молчавшая до сих пор, — а вы обещали меня свозить в чумные бараки.
— Не говори глупостей, Саша, — раздраженно заметил отец. — Твои эксперименты, наконец, делаются вздорными.
— Я слышала, чумные, когда бредят, — продолжала Сашенька, — говорят всю правду, беспощадно честно про себя все говорят. Если только успевают. А вы? Вы все? Вокруг правды ходите, а к ней никогда не придете.
— Почему? — спросил Ванюшин.
— Потому что вы себя любите, а правда у вас — словно компот — на десерт. Потому что у вас только разговоры о правде, а она разговоров не любит, она предпочитает либо молчание, либо действие.
Долин забормотал несуразное, Ванюшин молча поцеловал ей руку, а Исаев, отстранившись, посмотрел на девушку, чуть прищурившись, и не поймешь сразу — то ли усмехается, то ли изумлен.
Сашенька заметила, как он смотрел на нее. Она привычна к тому, что на нее все смотрят с обожанием, а этот странный, по-английски суховатый человек, похоже, все-таки усмехается.