— Какое сегодня число? — спросил он, с трудом разлепив толстые разбитые губы.
— Восьмое, — ответили ему.
Васильев весь затрясся, будто агония пришла, и стал повторять:
— Не может быть, не может быть, не может быть…
Он вспомнил, как Суходольский вперемежку с вопросами о подполье и типографии несколько раз спрашивал о московском госте. А он, Васильев, должен был московского гостя встретить на вокзале восьмого, в девять утра, то есть сегодня.
— А сколько времени? — прохрипел он.
— Половина одиннадцатого.
— Ночи?
— Ночи.
— Сегодня никого новых в тюрьму не привозили?
— Никого.
— Точно знаете, товарищи? — приподнявшись на локтях, спросил Васильев.
— Совершенно точно, последний арест был вчера, девочек из типографии забрали.
Васильев рухнул на пол, и какое-то подобие улыбки прошло по его лицу. В горле у него забулькало, и он, повернувшись на бок, зашелся предсмертным кашлем.
«Слава богу, — подумал он, отдышавшись, — они москвича не встретили, значит, я молчал, когда в беспамятстве был, значит, все хорошо…»
— Воды, — попросил Васильев хрипло, — вроде бы кончаюсь я, товарищи, сердце у меня холодеет. Вы только держитесь, вы держитесь, тогда все будет как надо, иначе каюк…
Он говорил быстро, а левой рукой все над собой шарил и пальцами шевелил — окровавленными, с синими подушечками вместо ногтей.
РЕСТОРАН «ВЕРСАЛЬ»
В зале было шумно. За столом сидели люди друг друга знающие, поэтому царила здесь обстановка непринужденной веселости, дружества и приятельской открытости. На сцене певец, загримированный под Вертинского, пел слишком громко и очень уж картинно ломал длинные свои пальцы — хруст во время музыкальных пауз был слышен в зале: закрой глаза — будто сапогами по сухому валежнику.
Возле сцены — столик для особо почетных гостей. Здесь Николай Иванович Ванюшин, профессор Гаврилин с дочкой Сашенькой и главный режиссер театра «Ко всем чертям» Ефим Михайлович Долин.
Певец на сцене обхватил голову руками, простонал:
Ефим Михайлович Долин, засмущавшись, покашлял и, чтобы разрядить неловкость, первым зааплодировал.
— Все же, господа, — чересчур игриво сказал он, — я, иудей, признаю справедливость в дележе нашего племени на евреев и жидов. Всякие Троцкие и Керенские — чем не жидоморды?! А кто посмеет сказать о господине Абрамовиче что-либо, кроме как: еврей?
— Я, — хмыкнул Ванюшин. — Дерьмо ваш Абрамович! Сам кашу заваривал, а теперь всем за границей в жилетку плачется. Дрек! И ты, Фима, сволочь. Пусть бы при мне кто посмел про россиянина хоть словечко обидное сказать! Я б немедля глотку перегрыз. А ты изгиляешься перед нами, своих соплеменников продаешь хуже любого черносотенца. Так себя потаскухи ведут, Фима, дешевки притом.
— Когда вы начнете браниться по Далю, — сказал профессор Гаврилин, — заранее предупредите, я уведу дочь.