— Баба Нинея, он задышал по-другому, и еще что-то… Что-то я чувствую…
— Так и пора бы уже, сколько ж ему в беспамятстве быть?
— Так он ни глаз не открывает, не двинул ничем…
— Не все сразу, девонька, не все сразу. Но главное ты сделала — он себя ощутил, вернулся в тело, не зря мы с тобой, Людмила, старались.
«Баба Нинея, Людмила… кто это?»
Даже такое короткое удивление оказалось для Мишки непосильным трудом, и он снова погрузился в темноту и тишину.
Следующее пробуждение было уже настоящим, Мишку разбудило сразу множество ощущений, и почти все они были неприятными: свет, проникающий через сомкнутые веки, боль в переломанных ребрах, затекшее от долгой неподвижности тело, жажда. И опять те же голоса.
— Ешь, милая, ешь, слишком много ты сил потратила. Ты уж прости меня, старую, что не помогала, сама видишь — на мне еще шестеро малышей, мне себя для них сохранять нужно.
— Что ты, баба Нинея! За что тебя прощать? Мне тебя благодарить надо за науку, разве я еще где-нибудь такому научилась бы? Мама, вот, такого не умеет совсем…
— Не может она, хотя способ этот знает, а если сама не может, то и научить неспособна, а просто так рассказывать — бесполезно. Не дано ей. А ты можешь. Но особенно новому умению не радуйся, за все платить приходится. Это ты сейчас молодая, свежая, а придет время — поймешь, что таким лечением ты свою жизнь укорачиваешь. Рано или поздно придется тебе решать: раненого поднять или самой жить остаться. Вот и мне так пришлось… Не думала, что доживу до такого. Вся деревня… Могла я одного или двоих поднять. Как выбрать: этому — жить, а этому — не жить? Страшно это.
— А внуки твои? Их же шестеро.
— Моих собственных — только двое. Остальные… Детей поднимать легче, чем взрослых. Ели б Мишаня твой взрослым мужиком был, ты бы сейчас пластом лежала, а я бы тебя с ложечки кормила. Выбрала я этих четверых, потому, что сама живой остаться могла. А остальные все… Надеюсь, простят…
— А Велимир?
— Его одного болезнь, почему-то не взяла. Он всю деревню на погребальный костер и уложил. Приходил ко мне, просил хотя бы дочке младшей помочь, а я не могла уже… Он в одиночку курган над пеплом насыпал, тризну справил… Пожил какое-то время, мне по хозяйству помогал, но с горем своим, все же, не справился. Пошел в свой дом и удавился. Как думаешь, если Лаврушу попрошу его с веревки снять и на костер положить, согласится?
— Конечно, согласится! Как в таком деле отказать можно?
— Не побрезгует? Он же христианин, для вас самоубийство — грех страшный.
— Не грех, наверно, он же безумен был от горя. А дядька Лавр тебе не откажет, ты же его племянника спасла.
— Я его только из леса привезла, да тебе как лечить подсказала, а спасла его ты. Если по правде говорить, у него теперь две матери — ты ему часть своей жизни отдала, как любая мать своему ребенку.
— Ой, баба Нинея, ну что ты говоришь такое? Лечила я его, просто лечила и больше ничего.
— Молодая, ты Людмила, сильная, вот даже и не почувствовала как жизнью делишься, много ее у тебя еще. Но ты помни, все время помни: если часто так творить будешь, сама не заметишь, как жизнь потратишь. Помрешь совсем молодой.