– А может, выйти? - спросил сам себя Устин. - Может, это ОН догадался? Может, это ОН их подослал? ОН же нас хорошо запомнил - и меня, и тебя. Выйти - и зажмуриться, стерпеть, недолго же… Пусть рука Божия покарает… Нет. Не могу. Кто же тогда о тебе, Митька, позаботится? Только ты меня на сем свете и держишь…
Митя повернулся к нему и что-то прошептал.
– Не пойму, говори внятно… Пить, что ли? Сейчас поднесу.
Устин побежал в сени, принес ковшик воды, приподнял Митину голову и выпоил ему несколько глотков.
– Может, опамятуешься? - спросил с надеждой. - А я бы и покормил тебя, у меня хлебец еще есть, луковицы, яблоки…
От этих слов ему самому есть захотелось.
Устин отломил от краюхи небольшой кусочек и медленно его сжевал. Потом забрался на лавку и выглянул в окошко.
– Ушли, ироды. И калитка нараспашку, - пожаловался он Мите. - Пойду затворю да навоза в огонь подкину. Или караулят? Как ты полагаешь, Митенька?
Тот не ответил. Устин некоторое время смотрел на него с лавки, потом спустился и встал на колени у скамьи, подняв бледное лицо к образам в красном углу. Образов было три - Спас Нерукотворный, Богородица и Житие Алексия, Божия человека - самый большой, но и самый старый образ, клейма на котором сделались совсем невнятны.
Кроме того, на полочке внизу стояли толстые рукописные книги - Четвероевангелие, коему было не менее сотни лет, с большими отчетливыми буквами, Псалтирь, молитвослов, Четьи-Минеи. Из них торчали соломинки и бумажки - видно было, что хозяин читает вдумчиво и ко многим местам возвращается.
Иной роскоши в домишке не имелось - большую часть помещения занимала печка, вдоль одной стены тянулась длинная, навеки там закрепленная лавка, поверху, над окнами, шла такая же длинная полка для домашнего скарба, почти пустая. У стола, с одного края покрытого старой скатертью с повыдерганной вышивкой, стоял светец с наполовину сгоревшей лучиной, свеч и подсвечника в этом хозяйстве отродясь не водилось. На вколоченных в стенку толстых гвоздях висели в углу полушубок, меховая шапка, нечто вроде кафтана из грязно-бурого дешевого сукна, чуть ли не в палец толщиной. Устин жил аскетом, позволяя себе копить лишь духовное богатство.
– А скоро уж Покров, - задумчиво сказал он. - Давай Богородице помолимся, а Митя? Я молиться буду, а ты про себя повторяй. Может, она тебя услышит? Я-то грешник, иуда, а ты-то как дитя… тебя она любит, вон и от смерти спасла…
– Нет, - тихо сказал Митя. - Ты не иуда…
– Как же нет, коли я владыку сгубил?! - закричал Устин. - Коли через меня его убили?! Кабы не ты - сам бы им в руки дался! Пусть ОН приходит и делает, что хочет! Тебя оставить не могу, слышишь? ОН же и тебя убьет! Вот через тебя и я, раб нерадивый, жить остаюсь, и живу, и живу, и сам себе хуже лютой казни…
Он заплакал. И его круглое лицо, по которому вмиг и бурно потекли слезы, сделалось, как у дитяти - у двадцатипятилетнего дитяти с редкой светлой бородкой встрепанным клинышком, с легкими светлыми волосами, выбившимися из тонкой косицы, как у честного, впервые столкнувшегося с неправедным устройством мира дитяти… кто угодно бы пожалел…