Никогда в жизни я не испытывала ничего подобного. Мне тут же вспомнился дурашливый танец, который мне никак не давался, и я, вместо того чтобы опираться на тросточку, присоединилась к Китти, когда она вышагивала перед софитами. И еще я сообразила, что шептал нам за кулисами Уолтер: под конец я двинулась вместе с Китти к краю сцены, вынула из кармана монетки, которые он туда сунул (это были, разумеется, шоколадные соверены, но фольга на них отливала металлом), и бросила в смеющуюся толпу. За монетами потянулись дюжины рук.
Публика требовала еще песен, но исполнять больше было нечего. Оставалось только под бурные аплодисменты удалиться с танцем за падающий занавес, меж тем как ведущий призывал публику к порядку. Наше место поспешно заступили следующие артисты — пара эквилибристов на велосипедах, — но и после их номера один или два голоса из зала продолжали вызывать нас.
Мы оказались гвоздем вечера.
За кулисами Китти целовала меня в щеку, Уолтер обнимал за плечи, со всех сторон неслись восторги и похвалы, я же стояла ошеломленная и не могла ни улыбнуться в ответ, ни скромно отвергнуть комплименты. Всего каких-нибудь минут семь провела я перед шумной веселой толпой, но за это недолгое время мне открылась новая истина обо мне самой, от которой у меня захватило дух, я не узнавала себя.
Истина эта заключалась в следующем: как девушке мне никогда не достигнуть того ошеломительного успеха, какой мне доступен как юноше, одетому немного по-женски.
Одним словом, мне открылось мое призвание.
На следующий день я, что было вполне уместно, обрезала себе волосы и изменила имя.
Стрижку мне сделал в Баттерси тот же театральный парикмахер, у которого стриглась Китти. Работа продлилась час, Китти сидела и смотрела; под конец парикмахер, помнится, поднес мне обратной стороной зеркало и предупредил: «Вы, наверное, завизжите: девицы всегда визжат после первой стрижки». Тут на меня внезапно напала дрожь.
Но когда он повернул зеркало, я, увидев себя преображенной, только улыбнулась. Стрижка была не такая короткая, как у Китти: волосы падали по-цыгански мне на воротник, свиваясь, поскольку их больше не оттягивала коса, в нетугие кольца. В локоны надо лбом он втер немного макассарового масла, так что они сделались гладкими, как кошачья шкурка, и зазолотились. Когда я, повернув и наклонив голову, их потрогала, у меня порозовели щеки. Парикмахер добавил: «Видите, в самом деле непривычно» — и показал, как прилаживать отрезанную косу (так маскировала свою стрижку и Китти).
Я промолчала, но румянец на моих щеках был вызван не сожалением. Я покраснела оттого, что ощутила как дерзость свою новую, короткую прическу и голую шею. А еще, как в тот раз, когда я впервые надела брюки, во мне возникло волнение, растущее тепло, и я захотела Китти. В самом деле, чем больше я уподобляла себя мужчине, тем больше ее хотела.
Но сама Китти, хотя тоже встретила улыбкой результат трудов парикмахера, улыбнулась еще шире при виде возвращенной на место косы.
— Так-то лучше, — сказала она, когда я встала и отряхнула юбки. — А то настоящее пугало: короткая стрижка — и платье!